Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марина Ивановна когда-то сказала: «Писать обо мне по существу – не отчаялся бы только немец». Но я не отчаялась! (Хотя и не немец.) Хотя долго сопротивлялась и не хотела писать эту книгу, понимая, сколь сложна работа и какую ответственность я беру на себя. Но выхода не было – мне так много было уже известно доподлинного, а вокруг в те годы столько говорилось и столько появлялось в печати за рубежом всякой небыли о Марине Ивановне и о ее семье, что я не имела права, не смела все то, что знала, унести в небытие. И это «знаю» тяжелым грузом давило на меня и не давало спокойно жить, и единственной возможностью было избавиться от этого груза, сбросить его с плеч – рассказав! И потом еще я начала убеждаться, что, в силу многих обстоятельств, есть нечто, о чем могу поведать только я, и никто другой…
Книга задумана как триптих – «Марина Ивановна», «Мур», «Алины университеты» – и представляет единое, неделимое целое. Это документальное повествование, в нем нет места выдумке и литературным прикрасам. Я старалась быть предельно точной и объективной, насколько, конечно, вообще можно быть объективным, ибо любой документ объективен только пока он мертв, пока к нему не прикоснулась живая рука. А то, что хранила моя память и мои записи, я старалась перепроверить и уточнить. Но говоря о последних годах, проведенных Мариной Ивановной в Советской России, я не могла не говорить и о всем ее, таком трагическом, жизненном пути…
Главное в жизни Марины Ивановны было творчество, стихи, но стихи рождались от столкновения ее с людьми, а людей и отношения с людьми она творила, как стихи, за что жизнь ей жестоко мстила… Писать о Марине Ивановне, не касаясь сугубо личного, оказалось невозможным, что меня очень тогда смущало! Но я знала, что сама Марина Ивановна из своей личной жизни тайны не делала и очень откровенно и очень многим писала о своих увлечениях, отлично понимая, что письмо – это завтрашняя гласность, но даже и при жизни, в тридцатых годах, собиралась издать как роман в письмах на французском языке одну из своих личных переписок. И потом любая недомолвка, любое умалчивание только прибавили бы лишние слухи и толки, которыми и так опутаны как ее имя, так и вся семья в целом. А так повелось уже, что жизнь большого художника неизбежно становится достоянием всех. И еще – имени ее, творениям ее суждено бессмертие, но жизнь ее, как и любого смертного, была ограничена определенным отрезком времени, а время так быстротечно и так переменчиво… И потому еще одна задача стояла передо мной – книга должна напомнить время!
Писалось «Скрещение судеб» в те годы, когда никакой надежды на то, что книга может быть издана в России, в тогдашнем СССР, не было, писалось в стол. Это был конец семидесятых – восьмидесятые годы. Тогда произведения Солженицына, Сахарова ходили из рук в руки в самиздате или изданные за рубежом, и за чтение и хранение этих книг, да и за романы Набокова или за «Доктора Живаго» могли посадить и – сажали! Тогда шли процессы над инакомыслящими, их держали в тюрьмах, в психиатрических больницах, высылали из страны. Тогда, в восьмидесятых, мы все в отчаянии и страхе за Андрея Дмитриевича Сахарова, прильнув к радиоприемникам, ловили «голоса», надеясь хоть что-то узнать, как он там, в ссылке в Горьком…
И все же жизнь постепенно, но неуклонно менялась, и вот в 1986 году забрезжила надежда, что книга может быть напечатана. И я с опаской отнесла рукопись в редакцию, вынув «Алины университеты», боясь, что тюрьмы и лагеря могут напугать издателей. Но рукопись попала в руки решительного редактора – к Тамаре Громовой. Она уговорила меня дать «Алины университеты» и умело повела книгу, обходя вышестоящее начальство, которое по привычке все еще страшилось, колебалось. И странно представить себе – тогда была еще цензура, последняя цензура! Правда, цензор уже не диктовал, а только предлагал…
В 1988-м, летом, увидело свет первое издание «Скрещения судеб». А дальше у книги была уже своя жизнь, не зависевшая от автора. Она была сразу переведена на иностранные языки.
Но моя работа с книгой не прекратилась, и в дальнейших переизданиях пришлось делать много добавлений.
Работа над книгой тогда, в 1988 году, не была завершена, и во втором, а особенно в третьем издании пришлось много добавлять, многое дописывать. Бег времени в те дни столь убыстрялся, что казавшееся вчера еще сокрытым навечно – сегодня становилось явным. А к середине девяностых годов, наконец, стал доступным самый страшный, самый засекреченный архив страны – архив КГБ – НКВД. «Дела» замученных, расстрелянных, ни в чем не повинных людей, «Дела» тех, кто был отправлен на долгие сроки на каторгу в лагеря за не совершенные ими преступления… И в этом архиве, в «Деле» мужа Марины Ивановны, Сергея Яковлевича Эфрона, расстрелянного в 1941 году, были обнаружены два ее письма к Берии, в которых она пытается защитить мужа и дочь…
В середине девяностых стали известны письма Марины Ивановны к Ариадне в лагерь, а также многие другие письма, неизвестные доселе, написанные ею в двадцатых годах и в предотъездные годы из Парижа. И в этих письмах она подробно рассказывает друзьям о невыносимой жизни в Париже, о неизбежности отъезда, о страхе перед этим отъездом. И часто поминает о том, сколь утомительно и скучно переписывать тетради, которые она вела всю жизнь и теперь готовит к отъезду… Об этих переписанных тетрадях рассказывала мне и Ариадна, утверждая, что мать отлично понимала – что можно, что нельзя везти с собой в СССР. И говорила, что уже тут, в России, тетрадей она не вела. А в отрывочных записях, «вмурованных» между строк переводов, не все можно разобрать. Так что я не очень рассчитывала, что в 2000 году архив Цветаевой станет доступным, закрытый Ариадной в ЦГАЛИ, там будут особые открытия.
Теперь архив доступен. Несколько тетрадей опубликовано. Для цветаеведов, литературоведов, занимающихся творчеством или жизнеописанием поэта, там много найдется полезного. У моей же книги задача была иная.
Сердечно благодарна за помощь Л.Г.Бать, Р.Б.Вальбе, Н.П.Гордон, Е.Б.Коркиной, Л.А.Мнухину, А.А.Саакянц, Л.М.Турчинскому, А.А.Федерольф-Шкодиной.
Requiem aeternam dona eis…
В тетради Ариадны Эфрон есть коротенькая запись:
Как-то раз Лида Бать вспомнила один рассказ Веры Инбер про маму: в первые годы революции они где-то вместе встречали Новый год – гадали по Лермонтову. Маме вышло – «…а мне два столба с перекладиной».
Потом вместе возвращались. Темными снежными улицами, разговаривали, смеялись. Мама вдруг замолкла, задумалась и повторила вслух: «…а мне два столба с перекладиной…»
Запоминался взгляд – не глаза. Глаза – у дочери Али. Недаром, посвящая ей «Конец Казановы», она написала «венецианским ее глазам…». А у нее самой именно взгляд. Ощущение было, словно к тебе прикоснулись холодным, стальным скальпелем… Операция не из приятных, но мгновенная. Потом целый вечер можно было провести в одной комнате и не встретиться глазами. Она не отводила их, не прятала, просто не смотрела. Смотрела на папиросу, которая ей всегда сопутствовала. На огонек спички. Казалось, загадывала: сбудется – не сбудется, догорит – не догорит…