Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тогда генерал, будто римский цезарь, верно говорит: «Нет! Плохой солдат! Ты хорошо начал, а кончил скверно. Валяешься в ногах? Повесить его! Я не могу на него смотреть!»
И мгновенно накидывают на вестового чёрный мешок и увлекают его вон.
Ссыльный в романе Александра Зорича не таков.
Это поэт, которому высокое искусство помогает избежать чёрного мешка. Овидий, отдав должное просьбам о помиловании, начинает творить свою историю сам.
И она, эта история, начинается в 12 году, в земле, ещё не знающей, что она – румынская: «Познакомившись с фракийскими землями ближе, я понял, что мои скорбные элегии – самое большее, чего заслуживают Томы и их окрестности. Сколько в болото ни всматривайся, там все равно лишь тина и лягушки».
Это пространство иронии и игры в античность – вот герой обнаруживает «устаревшую уже новость с северного театра военных действий»: «Оказывается, германцы три наших легиона полностью вырезали. Барбия, уверен, это заботило не больше, чем пожар Трои. Но он, уже немного зная меня, изобразил нечто вроде вежливой заинтересованности.
– Под чьим командованием?
– Какая разница?! Ну, Квинтилий Вар ими командовал. Будто это тебе о чем-то говорит».
Это игра в поддавки – Публий Квинтилий Вар зарезался, чтобы не попасть в плен в девятом году – через год после ссылки Овидия.
Так же в романе, будто в театре, пробегают мимо задника известные персонажи – фьюить! – и нет его: «Вскорости Зенон статую закончил. По этому случаю папаша Клодий соизволил приехать из Города. Цветов в дом нанесли, яств настряпали, одних благовоний столько извели, что потом отхожие места месяц чистым сандалом воняли! Терцилла, правда, к гостям не спустилась – притворилась больной. А Фурий очень даже вышел – волосы завитые, щеки нарумяненные, одежды тончайшие. Ходит, на кифаре бренчит. А гости вокруг статуи стоят, прихлебатели да параситы, и только знай нахваливают. «Гениально!», «опупительно!», «калокагатейно!».
Овидию из этого пространства деться некуда – даже вернувшись в Рим, он отброшен на восток, катится, будто генерал Хлудов к Константинополю, но попадает в знакомые места. Нет вестового, нет чёрного смертного мешка. Овидия укрывает если не шуба сибирских степей, как клянчил другой великий поэт, а лёгкий плащ степи, дурман травы на границах империи.
* * *
В известной пьесе Бродского «Мрамор» два героя, Публий и Туллий, меланхолично беседуют о сущем. Один из них бормочет: «С детства Назона любил. Знаешь, как «Метаморфозы» кончаются?
Вот завершился мой труд, и его ни Юпитера злоба
не уничтожит, ни медь, ни огнь, ни алчная старость.
Всюду меня на земле, где б власть ни раскинулась Рима,
будут народы читать, и на вечные веки во славе
([ежели только певцов предчувствиям верить]) – пребуду.
Публий. Да положить я хотел на «Метаморфозы»!..
Туллий ([продолжая]). Обрати внимание на оговорку эту: про предчувствия. Да еще – певцов. Вишь, понесло его вроде: «…и на вечные веки во славе…» Так нет: останавливается, рубит, так сказать, сук, сидючи на коем, распелся: «ежели только певцов предчувствиям верить» – и только потом: «пребуду». Завидная все-таки трезвость» – так эта пьеса ещё раз говорит о том, как долговечность поэта связана с долговечностью империи.
Оттого исторический опыт скрежещет в нашей голове, мешает мелодраме, заглушает политическую корректность сюжета.
Всё это интересно московитам в силу понятной имперской переклички. Всякий народ Старого Света понимает, что жизнь опровергла старца Филофея – к худу или к добру.
А тогда, по январскому хрусткому снегу 1510 года едут во Псков московские дьяки. Вечевому колоколу отбивают топорами уши – потому что не быть во Пскове вечу, не быть и колоколу. Полвека уже застраивается по новой Константинополь, и постепенно, как тускнеет старое серебро, теряет своё имя.
И вот, сидя во Пскове, в холодном мраке кельи Спасо-Елизаровского монастыря пишет старец Филофей письма Василию III.
Бормочет старец Филофей, голос его в этих письмах негромок, потому что он говорит с царём. Но с каждым годом слова его звучат всё громче: «Церковь древнего Рима пала вследствие принятия аполлинариевой ереси. Двери Церкви Второго Рима – Константинополя рассекли агаряне. Сия же Соборная и Апостольская Церковь Нового Рима – державного твоего Царства, своею христианскою верою, во всех концах вселенной, во всей поднебесной, паче солнца светится. И да знает твоя держава, благочестивый Царь, что все царства православной христианской веры сошлись в одном твоем Царстве, един ты во всей поднебесной христианский Царь».
Филофей родился тогда, когда судьба Второго Рима решилась – и уходил тогда, когда Третий Рим ещё не воссиял среди снегов, санного скрипа и спелой ржи в полуденный зной.
«Блюди и внемли, – благочестивый царь, что все христианские царства сошлись в твое единое, ибо два Рима пали, а третий стоит, а четвертому не быть. Уже твое христианское царство иным не останется».
Эту фразу, как заклятие повторяют потом пятьсот лет, и вот, наконец, она теряет свою правду.
Бысти Четвёртому Риму. Вот он простирается прямо за женщиной с факелом, что стоит на крохотном острове в конце океана. Вот он – во множестве лиц, вот он – с оккупационными легионами по всему миру, огромная большая империя.
И мы, как варвары, сидим в болотах и лесах, в горах и долинах по краю этого мира. Иногда варвары заманивают римлян на Каталаунские поля и начинается потеха – и тогда не сразу ясно, кто победил. Чаще, правда, легионы огнём и мечом устанавливают порядок. И тут – происходит самое интересное: обучение истории. Мы знаем, что все империи смертны. Также понятно, часто гомеостаз мира сопротивляется полному контролю – что-то ломается в контролирующей машине, и вот она катится колёсами по Аппиевой дороге, и остаётся списывать неудачу на свинцовые трубы и Ромула Августула.
Мы, шурша страницами умирающих книг, пытаемся сравнить себя – то с объевшимися мухоморов берсерками, то с теми римлянами, что пережили свой Рим, и недоумённо разглядывают следы былого величия.
Первая роль оптимистичнее, вторая – реалистичнее.
Но, так или иначе, подобные конструкции альтернативной истории улучшают самооценку. Частные лица, упромыслившие подчинённых Квинтилия Вара в Тевтобургском лесу, оказываются при своём праве – не римском. Или бывшие римляне лелеют в себе гордое восхищение своим имперским языком. Все на месте, все при деле.
Сейчас мир начал скрипеть, как старинный корабль, меняющий курс, жизнь ведёт к чему-то новому. Никого не удивляет, что троны наследуются в республиках – причём не только в Северной Корее. В Азербайджане и Чечне, да что там – Четвёртым Римом уже правит сын бывшего президента. Где-то к власти приходят два близнеца.
Скрежет корпуса, потусторонние звуки заставляют нас насторожиться.
Третий мир – Третий Рим. Подстать Риму Четвёртому и новый мир – с новыми правилами поэзии. Мы в нём – за границами империи, среди сарматов. Это и определяет наше восприятие образа Овидия. Не исторический холодный анализ в бесплодных попытках счислить реального поэта, а игра на краю пропасти. Будто взгляд варваров на римлянина, что заблудился в придунайской степи.