Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но ты должна помнить, моя farfallina, – говорил папочка, называя меня придуманным им прозвищем. – Как бы высоко мы ни поднялись, как бы ни разбогатели, мы всегда должны защищать друг друга, как львы в стае, потому что здесь мы чужаки и Италия никогда не будет считать нас своими.
– Но я здесь родилась и не похожа на тебя, – ответила я, глядя в его притягательные темные глаза и прижимая ладонь к его смуглой щеке. – Неужели я тут тоже чужестранка?
– Ты – Борджиа, моя маленькая бабочка, пусть ты и унаследовала от матери итальянскую красоту. – Он усмехнулся. – Я благодарю за это Господа. Ведь ты бы не хотела походить на меня – испанского быка! – Он притянул меня к себе. – В твоих жилах течет моя sangre: кровь Борджиа. Вот единственное, что имеет значение. Кровь – больше ничему нельзя доверять, она единственное, ради чего стоит умирать. Кровь – это семья, а la familia es sagrada[7]. – Он поцеловал меня. – Ты моя самая любимая дочь, жемчужина в моей раковине. Никогда не забывай об этом. Настанет день, и эта несчастная земля, которая так нас презирает, упадет на колени, воспевая тебе хвалу. Ты их удивишь, моя прекрасная Лукреция.
И хотя я не понимала, как именно мне удастся поставить Италию на колени (да что говорить: даже монахинь в монастыре Сан-Систо ублажить было трудновато), я смеялась и дергала его за большой клювообразный нос, потому что знала: у него есть другие дочери, прижитые от других женщин, но ни одна из них не слышала от него таких слов. Я видела это в его взгляде, в сиянии улыбки на его волевом лице, чувствовала в силе его объятий. Великий кардинал Борджиа, которому завидовали за его богатства и целеустремленность, который считался самым надежным слугой Церкви в Риме, любил меня так, как никого на свете. И я горделиво сидела на его коленях, чувствуя, как рождается в нем смех, рокочет, словно лава в вулкане, щекочет мои ребра, а потом прорывается расплавленным хохотом с такой силой, что сотрясаются стены палаццо. Смех, бьющий ключом и гордый, грубый, как неразглаженный бархат, и насыщенный заразительным желанием наслаждаться жизнью. Этим смехом выражалась его отцовская любовь ко мне. И я чувствовала эту любовь, когда он щедро одарял меня поцелуями, когда поддразнивал:
– Ах ты, маленькая кокетка! Как ты похожа на твою мать в юности. Она тоже могла нырять мне в душу своими глазами, и я от этого просто стелился у ее ног.
Я не могла себе представить, как Ваноцца может нырять в кого-то глазами. Да что говорить: я от нее не видела ничего, кроме злобного взгляда да ухмылок, которые мигом умерщвляли любую мою радость.
И только теперь я впервые поняла, откуда взялась ее ненависть.
«После ее рождения все остальные перестали для него что-либо значить».
Я завладела тем, что раньше принадлежало ей. Любовью babbo.
Жалобное мяуканье вывело меня из задумчивости. Я наклонилась и поманила Аранчино, который прятался за поврежденной старинной статуей на пьедестале. Взяла его на руки и в этот момент услышала шаги, гулким эхом разносившиеся по cortile[8] внизу. С котом на руках я выглянула через перила во дворик и увидела шедшую быстрым шагом невестку Адрианы, Джулию Фарнезе.
Расстегнув плащ, Джулия кинула его своей служанке и, на ходу поправляя волосы, смятые капюшоном, поднялась по лестнице в piano nobile[9], где мы жили. Ее кораллового цвета платье, влажное от пота, прилипло к телу. Лицо раскраснелось, и она так сосредоточилась на преодолении ступенек, что не заметила меня, пока чуть не наступила мне на ноги. Охнув, она остановилась. Ее темные глаза распахнулись.
– Лукреция! Dio mio[10], ты меня напугала! Ты что, тут прячешься?
– Ш-ш-ш! – Я приложила палец к губам и показала глазами на дверь комнаты, откуда доносился глуховатый голос Адрианы, время от времени прерываемый отрывистыми ответами матери.
– Ваноцца? – одними губами спросила Джулия.
Я кивнула, подавляя смешок. Она познакомилась с моей матерью два года назад, когда Ваноцца приезжала на свадьбу Джулии с Орсино, сыном Адрианы. После церемонии, на которой главенствовал мой отец, Ваноцца сидела за праздничным столом и сердито взирала, как папочка дарит Джулии рубиновую подвеску. Когда он прилаживал застежку у нее на шее, Джулия издала довольный смешок, который эхом разнесся по всему залу. Я сидела рядом с матерью и видела, как мрачнеет ее лицо. Потом Джулия стала танцевать с Орсино; ее естественная грация подчеркивала его неуклюжесть. «Вот, значит, к чему мы пришли? – прошипела моя мать. – Ты бросаешь меня ради девчонки, у которой и волосы на лобке не успели отрасти?»
Папочка нахмурился. Я обратила на это внимание, потому что на людях он никогда не проявлял гнева.
– Ваноцца, – сквозь зубы ответил он, – как бы высоко я ни вознес тебя, ты все равно остаешься в выгребной яме.
Потрясение на лице Ваноццы на миг порадовало меня. Вскоре она ушла вместе со своим почтительным мужем. Но перед уходом бросила через плечо полный отчаяния взгляд на Джулию: новобрачная танцевала под звуки тамбурина и струнных, а мой отец сиял, сидя на возвышении и выстукивая такт по обтянутому бархатом подлокотнику.
Глядя теперь на Джулию – с капельками пота на лбу, глазами, горящими запретным возбуждением, – я вспомнила, как неспешно папочка застегивал рубиновую подвеску на ее шее и как ее кожа ловила отражения его перстней с драгоценными камнями…
Джулии шел девятнадцатый год, и она перестала быть ребенком.
– Ты где была? – спросила я. – Адриана думала, что ты наверху, спишь.
Она в ответ схватила меня за руку и потащила по узкой лестнице на третий этаж, где располагались наши комнаты. Аранчино прижался ко мне, и мы, переступив через раскиданные у порога свежие травы, вошли в мою спальню. Стены здесь были покрашены в мои любимые цвета – желтый и голубой. В нише близ узкой кровати перед византийской иконой Богородицы с Младенцем – подарок отца – горела свеча. В углу высилась стопка томов в кожаных переплетах: Чезаре прислал мне из Пизанского университета сонеты Петрарки и Данте, которыми я под мигающую свечу зачитывалась глубоко за полночь.
– Спаси нас Господи – там, на улице, настоящий ад. – Джулия показала на керамический кувшин и таз на столике. – Будь душкой, дай мне влажную тряпицу. Или я сейчас в обморок упаду.
Я опустила Аранчино на пол и достала влажную тряпицу из таза.
– Ты ходила на пьяццу, да? – спросила я, протягивая ей материю.
Она вздохнула и опустила веки, протирая шею и грудь. Я нетерпеливо ждала, пока она закончит омовения.
– Ну? Так что?
Она открыла глаза: