Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Красоту Вольтер понимает двояко: как идеал, которым проверяет себя вкус («о вкусах не спорят» именно потому, что слишком бесспорен идеал красоты для хорошего вкуса), но и как результат развития человечества, которое придумывает себе красоту так же, как придумывает истоки своей истории. Вольтер, как и Кант, видит в умении полагать начало истории ту особую манифестацию социальных навыков, которая и ведет к лучшей социальной организации; только если в учении Канта эта социальная организация называется «вечным миром», то в учении Вольтера – красотой. Существуют хранители красоты и вкуса – особенно образованные люди, как в политике есть хранители мира, а в экономике – хранители финансов. Также вкус может портиться, как могут портиться международные отношения или доверие в области финансовых операций, – и как в таких случаях множатся шпионаж или фальшивая монета, так и при утрате вкуса множатся уродливые произведения. Для Вольтера важно было создать всеевропейскую или даже всемирную интеллектуальную биржу, которая позволяет проводить только правильные операции – говоря новейшим языком инновационных финансов, он научил всех заниматься майнингом интеллектуальной криптовалюты; и каждый писатель после Вольтера, как бы он ни относился к Вольтеру, содержал свою ферму майнинга, превращая любой литературный сюжет в функционирующее производство ценностей.
Стиль Вольтера – по преимуществу энциклопедический стиль, ставший отличительным знаком эпохи Просвещения; в некотором смысле, создавший эту эпоху. Этот стиль в начале ХХ века нашел творческое продолжение в философском словаре Лаланда, а в начале XXI века – в философском словаре непереводимостей Кассен. Словарная статья соединяет тогда постоянное переизобретение истоков: что должно было значить слово изначально, как оно должно было работать исходя из собственной минимальной данности, – с пространными экскурсами, как при столкновении с современностью это понятие развертывает собственные сюжеты, с которыми уже потом приходится иметь дело другим философам. Просвещение – это всегда не только пропагандистский, но и образовательный проект сотрудничества: выяснение того, как философы разного характера могут увидеть один и тот же здравый смысл необычного сюжета.
Вольтер остается для нас одним из примеров того, как можно квалифицированно, используя данные различных языков, говорить о законах природы и искусства. Как можно, не сводя дело к отдельным примерам и доказательствам, видеть, как работают одни и те же принципы в разных странах и разные эпохи. Как можно, неспешно рассуждая о самом существенном, самом увлекающем в искусстве, воспитывать в себе чувствительность, ведущую к действию – очищению и преображению природы. «И славен буду я, доколь в подлунном мире / Жив будет хоть один пиит». Вольтер бы сказал, что он будет жив, пока жив хоть один человек, умеющий по-хозяйски распоряжаться словами, не как ближайшими заплатами для мысли или рычагами для действия, но как словами идеального интеллектуального хозяйства, идеального институционального понимания искусства, такого, что правители сразу научатся должным управленческим решениям. Что-то в писаниях Вольтера для нас уже избыточно; но сталкиваясь с новыми принципами управления, с технологиями дискуссий, с обустройством сетей взаимодействий, мы замечаем лукавую улыбку Вольтера над всем этим. Вольтер требует от нас работать увлекательно, но не слишком увлекаться достигнутым.
Великая тяжба древних и новых все еще не разрешена, она тянется с серебряного века, сменившего золотой. Люди всегда утверждали, что доброе старое время было куда лучше настоящего. Нестор в «Илиаде», увещевая, как мудрый посредник, Ахилла и Агамемнона, начинает свою речь словами[3]: «Мне довелось некогда жить с людьми, с которыми вам не сравняться, нет, никогда я не видел и не увижу мужей, столь великих, как Дриас, Сеней, Эксадиус и богоравный Полифем».
Будущее отомстило за этот нелестный комплимент Нестора, которого напрасно превозносят те, кому мила лишь седая древность: никто не знает ныне Дриаса, никто ничего не слышал о Сенее или Эксадиусе, что же до богоравного Полифема, то он пользуется не слишком доброй славой – не считать же за знак божественности единственный огромный глаз во лбу и привычку поедать людей в сыром виде.
Лукреций, не колеблясь, утверждает[4], что природа выродилась (кн. II, ст. 1160–1162):
Древность полна похвал другой, еще более давней древности.