Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Быть может за это те самые высшие силы послали мне подарок. В начале сентября на пляже появилась Альбина — милая девушка 23 лет с волосатыми ногами. Мы познакомились как-то естественно, просто. Сидели на берегу рядом, голышом. Ласкались. Болтали. Глазели на медленно ползущие по горизонту корабли и кидали камешки в море. Альбина рассказывала мне о своей жизни и ученье, я что-то плел про мою московскую жизнь. Не скрыл, что женат, что хочу уехать из СССР…
Мы плавали, ныряли и как амфибии продолжали ласки в темно-зеленой глубине моря — как будто внутри огромного изумруда. Терлись спинами, обнимались, гладили ступни друг друга, я теребил кончиком языка ее затвердевшие в прохладной воде соски.
Первую совместную ночь мы провели в ее палатке. Лежали одетые на топчанах, покрытых одеялами. Альбина заснула, а я всю ночь глядел на звезды, видимые из открытой части палатки. Бездонная глубина, мировая пустота смотрела на меня своим огромным черным глазом, по сапфировому зрачку которого были рассыпаны зерна светящегося жемчуга. Я чувствовал ее старость, ее равнодушие. Мне было хорошо. Я улыбался небу.
Валялся я на пустынном пляже. Конец сентября. Тепло. Блаженство.
Вдруг вижу, бежит ко мне какая-то старая тетка, руками размахивает. Я закрыл глаза, потому что знал: блаженство закончится, как только она откроет рот. Так и было. Тетка поведала плачущим голосом, что сынок ее соседа по палатке полез на скалы, пролез метров пятьдесят вверх, там запаниковал и не может ни спуститься, ни подняться. Что под скалой бегает в истерике его отец и не знает, что делать. Пришлось вставать, надевать сандалии. Тетка привела меня к соседу. Это был мужичок лет сорока пяти. С бородкой. Я сказал ему: «Поднимитесь на скалы слева, в обход, там полого. Ждите меня у обрыва!»
И побежал в поселок к рыбакам за веревкой. Тяжело бежать по жаре. Километр туда, километр обратно. И вверх. Хорошо еще, рыбаки поверили сразу и дали канат. Канат весил не меньше пуда. Когда бежал назад, спрашивал себя: «Подохну я сейчас или когда прибегу?»
Прибежал. Не подох. Канат мы обвязали вокруг крепкого дерева и сбросили вниз. Через десять минут мальчишка был в безопасности. А я познакомился с его отцом, Толей Киреевым.
Человек Толя был простой, советский. Закончил девять классов, отслужил, пошел работать на фабрику. Фабрика — коллектив. А в любом коллективе есть комсомольская организация. Толя умудрился до 22 лет не вступить в комсомол. Но тут его уговорили друзья. Для хохмы. Толя вступил. И искренне верил во всю пропагандистскую галиматью.
Шел 1969 год — год конфронтации СССР с Китаем. На фабрике проходило общее комсомольское собрание. На нем громили Мао Цзедуна и его культурную революцию, горячо обсуждали — события на острове Даманском. Говорили комсомольцы, выступал и почетный гость собрания — секретарь фабричного парткома. Толя внимательно слушал, но не мог понять, в чем же состоит вина председателя Мао. Из путаных речей многочисленных ораторов понять было ничего нельзя. Что на самом деле хочет Мао? Что произошло на Даманском?
В конце собрания — голосование за принятие резолюции. Секретарь парткома спрашивает — кто за? Все за. Кто воздержался — никого. Кто против? Толя поднимает руку. В зале тишина. Секретарь в недоумении. Спрашивает у своих: «Это кто такой?»
Те отвечают: «Это слесарь Киреев, мы его недавно в комсомол приняли. Наивняк жуткий».
Секретарь парткома обратился к Толе: «Товарищ Киреев, вам, может быть, что-нибудь неясно? Вы обратитесь, мы поясним».
Толя отвечает: «Нам говорили, что Мао — друг СССР, герой, спаситель Китая, мы пели песню “Алеет Восток”. А теперь, выходит, Мао плохой. Тут все выступают, агитируют, а в чем Китай виноват, непонятно».
Секретарь парткома такой атаки не ожидал. Сорвался и начал орать: «Да ты что, против постановлений партии? Ты — хунвейбин, Киреев! Убирайся в свой засраный Китай, если он тебе так нравится».
Все последующее — из области советского сюрреализма. Секретарь орал еще несколько минут, обещал «прижучить маоистов» на фабрике и ушел. Рабочие смеялись, они были довольны скандалом на скучном и длинном собрании. Резолюцию приняли и куда-то отослали, где ее положили в стол и забыли о ее существовании. Все бы кончилось полюбовно, если бы не характер Толи. Он все понимал прямо и честно. Оскорбления секретаря парткома он воспринял как реальное указание уехать в Китай. Написал заявление в китайское посольство в Москве с просьбой о въездной визе. В заявлении он написал, что уважает председателя Мао и не понимает претензий к нему со стороны СССР.
Письмо Толи конечно до посольства не дошло, а прямиком отправилось на Лубянку. Толю вызвали на допрос. И начали шить ему дело — шпионаж в пользу Китая. И осудили. И посадили. Судья догадался, в чем дело, и не захотел губить наивную душу. Толе дали «только» пять лет. И отослали в Мордовию, где было много политических и религиозников.
Он отсидел срок со смирением и вышел из тюрьмы не уголовником, а баптистским проповедником.
Однажды звонит мне Толя и говорит: «В деревне Силуши стоит старая деревянная церковь, приезжай, нужна помощь».
Я поехал. Сам не знаю почему. Плевать мне было на Силуши. И ехать было далеко — полтора часа на метро и еще двадцать минут на пригородном автобусе. Но я поехал. Иногда делаешь не то, что хочешь, не то, что надо, а просто черт знает что.
Силушевская церковь была похожа на большой старый деревянный сарай, увенчанный полупровалившейся луковкой без креста. Стояла она в заброшенном углу «малого кладбища» с полкилометра длиной. Ее окружали старые могилы и непроходимый кустарник. Невдалеке протекал канал имени Москвы. На огромном, заросшем бурьяном, поле между церковью и каналом закапывали в сталинские времена умерших на постройке канала заключенных. Местные жители говорили мне, что — там зарыли сотни тысяч человек, кости лежат всюду, прямо под травой. В десяти минутах ходьбы от церкви располагалось — «большое кладбище», в три километра длиной и в полтора шириной. А за ним простиралась, уже совершенно непредставимых размеров свалка. Чудное место!
Познакомился с отцом Ермилием и матушкой Фотиньей. Это были, описанные Гоголем, «старосветские помещики». Отец Ермилий носил совершенно невозможную козлиную бородку. Это был маленький, рыхлый мужчина с детскими ручками и подслеповатыми глазами. Матушка Фотинья, напротив, была дородная, нескладная. Великанша. Она убирала, готовила, всеми командовала, даже руководила церковным хором, не зная толком нотной грамоты. Наивность и доброта этой парочки не имели пределов. Их обманывали — они всех благословляли и любили, отдавали другим все, что могли отдать. Особенно они любили детей, сами они были бездетны. Когда матушка узнавала, что кто-то их обманул, она плакала, а батюшка уходил в алтарь молиться. Там он ругался на обманщика, а потом укорял себя, каялся перед Богом и молился за обидчика. Мне отец Ермилий, посмотрев на несколько написанных мною икон, сказал: «В ваших красках, Вадим, много чувственности, а в иконе нужен духовный колорит. Учитесь, смиряйте сердце».