Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тебя такой, какую знал,
Я никогда б не удержал:
Ту ноту взять, что ты просила,
Не мог – мне не хватало силы.
Тут каждый новый был чужим,
Безгласным и пугливым.
И вновь ты задавала им
Вытягивать все ту же ноту,
Но им недоставало силы —
Тем музыкантам неумелым…
Ты отлучала их от тела —
За ноту, что давно забыта.
Да, ты ревновал. Я отдаю тебе письма, которые ты прочитал украдкой, которые ты не захотел уничтожить, из гордости, из глупости, оттого, что ты мужчина, письма, которые, как ты знал, никуда не делись. А я знала, что ты знал, я больше не пыталась выбросить их. В любви неизбежно бывает одно мгновение, когда чистый, самый чистый инстинкт становится мелодраматическим; а мы были так благопристойны… «Благопристойны» – какое кощунство! «Благопристойны» – что я плету? Я больше не могу выносить, когда ты напускаешь на себя мужественный вид. Я любила в тебе ребенка, и самца, и будущего старика. Но не эту куклу.
Я завещаю тебе нашу мелодию, помнишь ее? Танцы под музыку, «Палала, Палала». И танцы под музыку «Пала, Пала». Мы танцевали. Я гордилась тобой, все смотрели на нас. Всегда и всюду окружающие смотрят на счастливых людей. Это убивает их: зрелище чужого счастья – как песок в глаза, но счастливым – наплевать. «Палала, Палала»… под эту мелодию было прекрасно танцевать. Впрочем, я нарочно завещаю тебе все, что было прекрасным, потому что так же невыносимо видеть это прекрасное без тебя, не здесь, как и хранить его здесь для себя одной.
И потом – воображаемое. Помнишь тот рисунок, который мы вместе нарисовали грустным вечером на двух листах бумаги, не подглядывая друг к другу? У нас вышел один и тот же рисунок. О да, клянусь тебе, мы любили друг друга. Две железные кровати на пляже. Две головы: одна – соломенного цвета, другая – со стальным отливом. Два тела над запретным морем, лижущим ножки кровати. Ты купил проигрыватель. Не помню, какую пластинку ты поставил. Для меня звучала всего одна мелодия, моя великая мелодия – твой голос, говоривший «я люблю тебя». Ты-то, наверное, предусмотрительно приобрел что-нибудь из Моцарта. Мужчины охотно прибегают к украшательству, пока их женщины молча воют на луну. Кстати, на твоем рисунке ты забыл солнце; ярко-желтое, желтый цыпленок, желтое наваждение, оно освещало мой рисунок своими слишком жгучими лучами.
Пока я здесь, я завещаю тебе эти путаные, смутные, смертельные слова, которые ты говорил мне, когда уходил. Я завещаю тебе «деловые встречи, важные дела, досадные накладки». Ах, если бы ты знал, если бы ты мог знать, что «накладки» означали на самом деле «я не люблю тебя», а «важные дела» – «хочу тебя помучить». Я также завещаю тебе «Ты не скучала?», «Мне очень жаль», которые следовали после «накладок». Да, я скучала, нет, мне было более чем жаль. Я делала вид, что сплю. Я завещаю тебе простыни, которыми ты укрывался, боясь их шевельнуть, и это при твоей безалаберности! Ты засыпал. Я ждала, пока ты уснешь, только тогда открывала глаза. За ярким солнцем моей любви скрывались тихие пожары, раны, струпья бессонницы. Нет, я завещаю тебе эти неловкие рассветы, когда ресницы подрагивают в едином ритме единого страха. Я завещаю тебе, потому что ты мужчина, постыдные повязки, которые ты накладывал на мои запястья в тот вечер, когда я играла со смертью. Ты склонял голову, ты дрожал и говорил: «На твоих запястьях красная кровь, а твои руки напряжены. Тебе нужно отдохнуть, а потом мы поможем друг другу». Это был искренний или неискренний крик, но крик означает не больше, чем улыбка. Бывают такие усталые улыбки, от которых хочется застонать, и крики – как удары.
А затем, любовь моя, думаю, что мне остается завещать тебе тяжелые, наэлектризованные слова. Ты говорил мне: «Ты не спишь, ты не можешь видеть сны. Сон – это мед, от которого не отказываются. Все это – всего лишь игра. Я хочу видеть, как ты спишь». Ты был прав, ты был рассудителен, я – нет. Но как знать, кто тут прав? Я оставляю тебе рассудительность, оправдание, мораль, конец нашей истории, ее объяснение. Для меня всего этого нет, для меня никогда не существовало объяснения тому страшному факту, что я люблю тебя. Не тому – уж никак не тому, – что любви придет конец. А к нему мы и подошли…
Ах да, я забыла про ракушки. Ты помнишь о них? Ведь ты сердился на меня, за что? За эту открытую рану, которой была наша страсть, за это и я сердилась на тебя. Тогда мы упали на эти жуткие ракушки, засунули их себе в уши, чтобы не слышать больше себя, на самом деле, чтобы больше не слышать морского прибоя, прибоя любви и наших пронзительных голосов, пытавшихся перекричать ветер. Значит, эти ракушки остались там, на месте, или наши сильные губительные руки отшвырнули их, когда мы вместе решили, поняв, что стали слепыми, глухонемыми и грустными, что ракушки нелепы. Я завещаю их тебе. Они по-прежнему на пляже, дожидаются тебя. Я делаю тебе прекрасный подарок. Я бы сама не отказалась пойти на этот пляж, где лил такой дождь, где нам так не понравилась, где все пошло наперекос.
Больше я ничего тебе не завещаю. Сам понимаешь, ничего другого завещать нельзя, ничего вразумительного, ничего человеческого; главное – ничего человеческого, потому что я все еще люблю тебя, но этого я тебе не завещаю. Обещаю тебе: больше я не захочу тебя видеть.
Это чувство – общее для Руссо, Рембо, Ландрю (Анри Дезире, 1869–1922, убил 10 женщин и юношу. Приговорен к смерти и казнен в 1922 г. – Прим. перев.), Пруста, мадам де Севинье, Гитлера, Черчилля, Нерона и меня самой. За него мы должны прежде всего благодарить органы чувств, оно – самое чистое, самое эфемерное из всех. Это чувство зарождается с самого детства и длится до смерти, неизменно доставляя наслаждение. Это чувство может окрылить вас или опечалить, может заставить сожалеть, бояться, а с некоторых пор – и негодовать. Это чувство неизменно приходит извне, никоим образом не будучи поверхностным, это чувство может быть доступно глупцам и недоступно умным и чувствительным людям. Его можно разделить с кем-нибудь, иногда с полсотни двуногих садятся в автобусы и отправляются на его поиски. В прошлом веке это частенько забывают или топчут, а то и выбрасывают вон. Это чувство задолго до нас воспевали римляне и греки, через века, во все эпохи оно оставило более или менее блестящие следы в художественном творчестве. Это чувство может быть извращено инстинктом обладания, но всегда улизнет на волю. Это чувство люди одним своим присутствием автоматически портят: это – чувство природы, которое, оговорюсь сразу, присуще не всем. Вот два тому доказательства, от двух совершенно различных людей.
«Я ненавижу войну, – говорил Селин, – потому что воюют всегда на полях, а поля меня достали». А вот что еще раньше говорил Тристан Бернар: «Я обожаю Трувиль, потому что он очень далеко от моря и совсем близко от Парижа».
В нашу эпоху чувство природы, как и многие другие чувства, стало лозунгом, политической партией: экология, детище благородного вдохновения. Но наша мать Земля, Гея, как ее называли греки, должно быть, находит своих внезапно появившихся «защитников» чуть-чуть снисходительными к ней, так что она с трудом сдерживается. Она, привыкшая спокойно вращаться вокруг Солнца, прижимая к своему боку – благодаря силе гравитации – своих человеческих детенышей, чтобы те не свалились в пустоту, давая им еду и питье, своим дыханием надувая их паруса и вращая крылья их мельниц, пригоняя тучи на их пересохшие поля, раскачивая океаны, приглаживая моря, окрасив их воды в синий и темно-зеленый цвета, а в коричневый – леса (созданные, чтобы согревать нас), в бледно-лазурный – небо, которое нагоняло бы тоску, будь оно розовым, развлекая нас то снегом, то жарой (когда мы располагались рядом с ее талией), слегка забывая нас, стоило нам удалиться (как забывают собаки своих щенков), предоставляя свои карманы спелеологам, свои просторы – искателям приключений, свои пляжи – лентяям, давая еду, тепло, воду, одежду, радость, но порой пугая (внезапно) своей яростью весь наш род. Снисходительным экологам не следует забывать силу ее гнева, которая рушит города, валит горы, поднимает ветер, разламывает корабли. В ярости Земля кашляет лавой, а ее вулканы отхаркиваются дымящимися скалами. Наказания, но слабые наказания, с Ее точки зрения, если сравнивать их с теми бесчисленными милостями, которыми Она осыпает нас от века.