Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти слова, очевидно, она выносила за те два-три дня, которые минули после ухода сына. Очевидно, в спешке прощаясь, не нашла, что сказать ему на дорогу, и теперь сожалела об этом.
— А как зовут вас, тетенька? А то ведь надо знать, чей Иванко, — серьезно спросил у нее Вася Гринчук.
— Мотря. Так и скажи: мама твоя Мотря ожидает тебя.
— Обязательно скажем, мама.
Все переворачивается в душе Довганя, когда он вспоминает эту сцену. А сердечный павловский хлопец Вася Гринчук, которого такая же мать еще ползунком в любистке купала — чтобы он красивым был, чтобы добрым рос, чтобы отзывчивое сердце имел и мог с природой, как с человеком, разговаривать, — спал тогда с ним рядом. И дышал так, будто стонал: от усталости, от задухи, которая была в деревянной коробке комбайна, где разместились они с Довганем на ночлег. Протяни в темноте руку — и коснешься его горячего тела. Когда мать купала его в пахучих травах, очевидно, крепко верила в их чудодейственную силу. И скорее всего эта вера, а не только сами травы, сделала его сердце таким, что и шепот трав, и щебет птиц ему так же понятны, как человеческая речь. Потому что с иным сердцем нельзя было принять всерьез просьбу тетки Мотри.
Позже колонна встретила группу мужиков из Корделевки, которые неделю тому назад погнали на восток колхозный скот. Погонщики рассказали, что далее уже везде немцы.
Но тем, кто отступал с колонной, не было куда возвращаться. Они не представляли себе, как можно остаться на территории, оккупированной врагами.
Забросив за спины отощавшие торбы, парни шли дальше, поднимая пыль: кто пересохшими сапогами, кто облупленными ботинками, кто парусиновыми на резиновой подошве туфлями. Слева ощетинилось пшеничной стернею бесконечное поле. Хлеб уже был скошен, но не обмолочен. По другую сторону дороги кланялись ветру головастые подсолнухи.
Довгань оглянулся. Позади них от колонны по одному, по двое стали отделяться люди. С юга донесся низкий рокот. Он все крепчал, наполняя собою простор. Показалось звено самолетов, которые на небольшой высоте, словно отяжелевшие шмели, медленно, с густым ревом тянулись над полем. Вот один из них отделился. И тут же впереди колонны раздались взрывы. Взметнулись к небу тучи пыли. Послышались короткие пулеметные очереди… Кажется, можно посчитать количество выстрелов в каждой: трак-трак-трак-трак…
— Ложи-и-ись! — кричал командир колонны.
Только теперь Петро увидел, что один из самолетов летит прямо на них. Закрывая лицо руками, он бросился между жесткими, словно обернутыми наждачной бумагой, стеблями подсолнухов. Люди топотали справа и слева от него. Пробежав немного, он услыхал пронзительный, как внезапная зубная боль, свист бомб и повалился вниз лицом на горячую землю. И вдруг забило дух, что-то спрессовало воздух так плотно, что в груди закололо. Колыхнулась земля, рыжей пеленой застелило глаза. Загребая пальцами землю, Петро хотел ухватиться за нее, но какая-то сила подняла его и кинула прочь. Громыхнул, как током ударило, взрыв. Потом еще, еще… Земля двигалась, бросалась, и все это — в непроглядной туче пыли и копоти.
Неожиданно все стихло.
Туча медленно оседала, а из нее выплывали силуэты безголовых подсолнухов. И в этой тишине раздался женский вопль, а за ним — плач, крики, стоны. Петро кинулся отыскивать товарищей. К счастью, все остались целы.
Человек десять из колонны погибло. И среди них — комиссар. Значительно больше было раненых. Какая-то женщина билась в пыли рядом с неподвижным телом мальчика. Кого-то утешали, перевязывали, кого-то разыскивали, громко крича. Но не это оставило первую и самую глубокую зарубку в сердце Петра Довганя.
На дороге сидела девочка лет трех. Осколком бомбы ей оторвало ножку немного ниже колена. Девочка была в полном сознании. В горячке и страхе она еще не успела почувствовать боли. Двумя ручонками она поднимала культю.
— Я так не хочу! Мне не надо так!..
Люди стояли возле нее пораженные, не осмеливаясь взглянуть друг другу в глаза. А девочка все поднимала ножку и плакала, как плачут дети, потеряв игрушку.
Петро схватил ее на руки и, не помня себя, закричал:
— Бинт! Дайте чем-нибудь перевязать! Ну же!..
К нему потянулись десятки рук. Девочку забрали. Довгань отошел в сторону, чувствуя, что еще миг, и он потеряет сознание. Но это было только начало тех испытаний, которые ожидали его и его друзей…
В этот же день колонну еще раз бомбили, а потом фашистские мотоциклисты, не останавливаясь, открыли по ней пулеметный огонь. Те, кто успел спрятаться в оврагах и балках, в нескошенной пшенице, остались живы. У них, оборванных и голодных, теперь не оставалось выбора: надо было возвращаться в родные села.
Над Павловкой стоял тревожный звон. Его удары волнами накатывались в окна, плыли по улицам, выгоняя людей из дому. Под окнами хат раздавались крики:
— На сход!..
— На схо-од!..
По улицам брели женщины, мальчишки. Насупясь, с опаской, шли мужчины. А в хатах хозяйничали фашисты. Гремела посуда, из окон летели домашние вещи. Солдаты кропили в горницах какой-то вонючей жидкостью — для дезинфекции, и денщики вносили туда офицерские чемоданы. Регулярная воинская часть ненадолго размещалась в селе, чтобы затем передать его оккупационной администрации.
На площади возле бывшего сельсовета собралась толпа. Но не судачат о своих делах женщины, не ведут мужчины обычных разговоров про виды на урожай, не обсуждают хозяйских планов на будущее. Площадь переполнена, а тихо, как на погосте. Темные тени кленов хмуро ложатся на выцветшие одежды крестьян, заросшие щетиной мужские лица, на женские, опущенные до самых глаз головные платки. Чужое, даже враждебное крыльцо бывшего сельсовета: там теперь стоит пулемет и его караулит солдат в поблескивающей зеленоватой каске. Дуло пулемета смотрит в толпу.
Проходит час, другой… Уже и солнце поднялось высоко. На улице нестерпимая жара, какой она бывает в последние дни июля. Утомленные люди давно бы уже разошлись, но солдаты никого не отпускают.
Наконец на крыльце появился толстый человек в полувоенной форме, крикнул на ломаном русском языке:
— Тихо! Зечас будет сказать официр. Ви дольжен снять шапка.
На крыльце появился одетый как на парад офицер. Колхозники с удивлением уставились на его перчатки — в такой-то жаре! Он принял позу и начал «речь».
— Мы вас освободили, — говорил вслед за ним переводчик. — Теперь вы свободны. Однако за это вы обязаны верой и правдой служить великой Германии и фюреру-освободителю, выполнять все распоряжения немецкого командования. Вы обязаны: выдать всех коммунистов и их