Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Роман из истории отечественной дипломатии.
Рассказывать о прошлом заманчиво, но нелегко…
При этом я вспоминаю, как английский историк Юм, сидя возле окна, писал очередной том истории человечества, когда с улицы вдруг послышался отчаянный гвалт. Юм послал горничную – узнать, что там случилось, и та сказала, что ничего особенного, просто поссорились прохожие. Но пришел лакей, сообщивший, что на улице произошло злодейское убийство. Затем прибежал почтальон и сказал историку, что сейчас была на улице большая потеха – подрались две голодные собаки, заодно покусав мужчину и двух женщин.
Юм в раздражении швырнул перо на стол.
– Это невыносимо! – воскликнул он. – Как же я могу писать историю прошлого человечества, если не в силах выяснить даже того, что творится у меня под самым носом – напротив моего дома!
Однако он все-таки продолжил работу.
…Эта книга является логическим продолжением моего романа «Пером и шпагой».
Запад, Юг и Норд в крушеньи,
Троны, царства в разрушеньи, —
На Восток укройся дальний
Воздух пить патриархальный.
Ф. И. Тютчев (из Гёте)
Европа еще не ведала погранохраны, путешественник въезжал в пределы стран через шлагбаумы, которые любезно поднимались перед любым мазуриком. А таможенный досмотр казался свирепым, если не разрешали провезти сигар больше, нежели их умещалось в портсигаре, если из пяти провозимых бутылок вина одну конфисковывали (неизвестно – в чью пользу). В германских княжествах строго следили за нравственностью, и суровые чины при старомодных шпагах с хрустом выдирали из парижских изданий легкомысленные картинки: вид француженки, чуточку приподнявшей платье, чтобы поправить чулок, приводил таможню в содрогание, как непотребная порнография. Железные дороги обычно имели одну колею, и машинисты паровозов, встретившихся в пути, спорили, как на базаре, кому из них суждено пятиться задом, до ближайшей станции, чтобы потом мирно разъехаться на стрелках. В основном европейцы передвигались еще на почтовых дилижансах, движение которых было отлично налажено по гладким шоссейным дорогам; внутри карет путники невинно флиртовали или кротко подремывали, на империалах крыш бултыхались их кофры и круглые футляры с дамскими туалетами. Время от времени, сочувствуя природной слабости пассажиров, кучера делали неизбежную остановку, и мужчины с отвлеченным выражением на лицах укрывались в кустах по одну сторону дороги, а жеманные путешественницы, делая вид, будто рады случаю собрать букет цветов, исчезали в зелени по другую сторону…
Немцев было много, а Германии у них не было!
Просторы срединной Европы запутывала феодальная чересполосица немецких княжеств, средь которых Бавария, Саксония, Ганновер, Вюртемберг, Баден, Гессен и Мекленбург казались даже великанами; другие же княжества бывали столь мизерны, что владетельный герцог, выходя утречком на крыльцо своего замка, с недоверием принюхивался, спрашивая гофмаршала:
– Чем это так запахло в моих владениях Фуй-фуй.
– Не иначе, – следовал ответ, – в соседнем с нами государстве скряга-король опять заварил пережженный кофе.
Венский конгресс 1815 года узаконил национальную раздробленность немцев, что устраивало Австрию, которая своим имперским авторитетом величественно подавляла всю «германскую мелюзгу». Меттерних сознательно поддерживал мистический романтизм в искусстве и философии Германии, дабы, паря в мечтах, немцы не замечали земли, на которой им жить и умирать. Правда, была еще сильная Пруссия под королевским скипетром Гогенцоллернов, но Берлину с Веною не пришло время тягаться. А чтобы держать всех немцев под своим контролем, Меттерних создал Союзный сейм, заседавший в богатом Франкфурте-на-Майне. Германский бундестаг власти никакой не имел – пустая мельница, годами крутившая жернова заседаний одной нескончаемой конференции; размазнею бестолковых резолюций здесь скрепляли мнимое единство немцев. Тогда в Европе остряки говорили: «Германия – это глупый и сонный Михель в ночном колпаке и халате с тридцатью восемью заплатками», – ибо 38 немецких государств были представлены в бундестаге, где (неизменно!) главенствовал австрийский посол из сиятельной Вены…
В один из дней венскому послу Антону Прокешу доложили о прибытии нового берлинского посла:
– Отто фон Бисмарк из замка Шёнхаузен на Эльбе!
– Что ж… пусть войдет, – сказал Прокеш.
Было очень жарко, и он сидел в комнатах, средь антикварной обстановки, вывезенной им с Востока, одетый весьма легкомысленно. Австриец хотел сразу же поставить пруссака на место и, закрывшись газетным листом, делал вид, что поглощен чтением. Когда же Прокеш насытил свое тщеславие и решил, что Бисмарк уже достаточно огорчен его невниманием, он лениво опустил газету. Тогда открылось дивное зрелище: посол Пруссии успел раздеться и торопливо стягивал с себя кальсоны.
– Вы правы, – сказал он, – что не носите фрака. Жарища такая, что я решил последовать вашему примеру. Только я намного откровеннее вас и совсем не стыжусь своей наготы…
Прокешу ничего не оставалось, как извиниться и принять должный вид. Бисмарк тоже застегнул сюртук на все пуговицы. Прокеш заметил на отвороте его лацкана скромную ленточку.
– За какие доблести вы украшены орденом?
– Если б орден! – отвечал Бисмарк. – У меня в Померании был конюх, ужасный пьяница, он провалился под лед на Липпенском озере, я его вытащил, и вот меня наградили жетоном за спасение христианской души, явно заблудшей…
Между ним и австрийским председателем бундестага сразу возникла вражда. Бисмарк вызнал, что средь редкостной мебели Прокеша есть бюро из мореного дуба, в котором венский дипломат хранит документы, направленные на подрыв прусского авторитета в германском мире. Попутно Бисмарк выяснил, что Прокеш ради барышей иногда распродает мебель антикварам. «Ага! – сказал он себе. – Любимое зрелище богов – видеть человека, вступившего в борьбу с непреодолимым препятствием. Если так, то пусть же весь Олимп не сводит с меня глаз…»
Бисмарк поспешил в Берлин, где повидался с Гинкельдеем, начальником тайной прусской полиции. Он сказал ему:
– Барон, мне еще никогда не приходилось таскать вещей из чужого дома… А вам?
– Я тоже не жил воровством, – признался Гинкельдей. – Думаю, что при наличии сноровки это дело нетрудное.
– Но вещь, которую надо стащить во благо прусской истории, не оторвать от пола. Она страшно тяжелая!
– Ну, что ж, – не смутился полицай-президент, – у меня есть помощник, некто Вилли Штибер, бывший пастор, а ныне адвокат по воровским делам. Очень ловкий парень…
Штибер был тайно представлен Бисмарку.
– Все будет сделано, – обещал он послу.
Ночью Штибер навестил погребок, где коротали время воры и сыщики; он подсел к одному типу, дремавшему над кружкой «мюншенера»; это был берлинский жулик Борман.