Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он говорил, а боль струилась в нем, как вода; она текла вверх, от кисти к плечу, оставляя за собой онемение. Леонардо ничем не выдал себя; то, что за ним придет смерть, не удивляло его. Однако он не был готов к ней и не будет готов никогда, ибо даже еще не начал понимать, из чего сотворены мир и небеса.
— Неправда, — сказал Франческо, нечувствительный, как все юнцы его возраста. — Это были ваши заметки о полетах. Я читал их. Я знаю. Вы летали по воздуху, я прочел эту рукопись. И ваши письма.
Леонардо открыл глаза. Неужто Франческо обшарил все шкафы и сундуки в поисках обрывков бумаги с его набросками?
— Это все выдумки, — сказал он. — Сказки для развлечения правителя.
— Франциска? Я был с вами, когда вы говорили с королем, но…
— Для развлечения герцога Миланского Лодовико Сфорцы, мой юный недоверчивый друг. Это было лет тридцать назад, а я был немногим старше тебя. Когда я понял, что герцога не интересуют мои предложения в области военного дела, мне пришлось завоевать положение при его дворе с помощью иных талантов — лютниста и рассказчика. Я не понадобился ему ни как изобретатель, ни как архитектор, ни как художник. Лодовико Моро был человек тщеславный и хитрый, но он любил музыку и красивые истории. Помнишь, я рассказывал тебе о лире в форме конского черепа, которую я изготовил из серебра?
Франческо нехотя кивнул. Он был явно не расположен слушать своего хозяина, который, казалось, размышлял сейчас вслух. Обычно громкий голос Леонардо звучал тихо, почти неслышно.
— Он призвал меня ко двору из-за этого инструмента, так пришлась ему по душе эта лира. И я стал устроителем герцогских маскарадов, празднеств и свадеб. Ты читал мои записки о «Рае», который я придумал к свадьбе молодого герцога Галеаццо?[3]Мне пришлось тогда изобрести механизм, который являл бы зрителям актеров, изображавших богов.
Леонардо ушел в рассказ, и боль в плече отступила, словно, отвлекаясь, он исцелялся; но вдруг его пробрал ледяной озноб.
И все же он не чувствовал, что умирает. Быть может, коса Жницы вновь миновала его.
— Я читал ваши письма Деватдару Сирийскому. Я знаю про землетрясение, поход мамлюков, ваши гашишные бомбы…
Леонардо лишь улыбнулся.
— Все вздор. Я никогда не был на Востоке. Истории для Моро — развлечение, идеи для которого я черпал в рассказах странствующих монахов, путешественников и рабов из Нубии, России и Черкессии.
— Но все эти рисунки, заметки, изобретения…
— Я каждую неделю переодевался и читал свои заметки за столом Моро и его друзьям. И показывал наброски, картинки и диаграммы. Им нравилось.
— Маэстро, я не верю. Если все так, почему же вы не сожгли того, что мы собирали?
— А почем ты знаешь, что я не собирался это сделать? — с мягкой насмешкой спросил Леонардо.
На нем был белоснежный дамасский халат; мягкость и простота ткани подчеркивали бледное чеканное лицо с сильными, резкими чертами, отразившими всю тяжесть прошедших лет.
В юности ангельское личико Леонардо послужило моделью для нескольких самых возвышенных скульптур Верроккьо. Но теперь годы иссекли и избороздили его лицо, точно оно было tabula rasa[4], над которой долгой ночью потрудился одержимый демон с серебряным стило. Мягкий, почти женственный рот Леонардо отвердел, углы тонкой верхней губы опустились, длину ее подчеркнула длинная, струящаяся седая борода. Но самой поразительной чертой Леонардо стали с годами его глаза; они захватывали врасплох друзей, придворных и королей. Бледно-голубые, глубоко посаженные, на этом гордом сухом лице они производили странное впечатление: казалось, словно юноша надел греческую маску.
Но сейчас лицо было спокойно, глаза затуманились и смотрели куда-то в очаг. Помолчав, Леонардо сказал:
— Больше я не сожгу ничего.
И снова иронически засмеялся, когда возвратилась боль — с еще большей силой, чем прежде. Но он продолжал притворяться, что все это сделано ради Франциска, Лодовико Сфорцы или неблагодарного Лоренцо Медичи.
— Труд слишком важен. Потому-то я и доверил свое достояние тебе.
— Тогда почему?..
— Я сжег то, что было легкомысленным и опасным, из-за чего дело всей моей жизни могло не быть принятым всерьез. Можно рассказывать сказки, но мошенничать — нельзя. Ты же поверил, что я тайно побывал на Востоке? Поверят и другие. Если откроется, что это лишь выдумка, не поверят ни единому слову из моих трудов. Если принц попробует построить какую-нибудь из придуманных мной летательных машин, а летчик, как и должно, разобьется подобно Икару, обо мне еще долго будут помнить как еще об одном фокуснике и шарлатане, таком же, как мой давний приятель Зороастро да Перетола, да попадет душа его в рай.
— Вы могли бы просто предпослать книжке вступление и объяснить то, что объяснили мне, — сказал Франческо.
— И ты бы поверил?
Боль разливалась по руке, плечу и груди Леонардо, словно онемение было пустотой, которую она сама заполняла.
Франческо опустил глаза.
— Нет. Я и не верю.
— Ты усомнился в своем господине в последние его часы, Франческо; ты есть, каков ты есть. Quod erat demonstrandum[5]. А теперь отведи меня в постель, дружок. — Леонардо говорил с трудом, задыхаясь. — А потом позови этого лучшего из королевских лекарей… и священника, чтобы я принял Святое причастие.
Глубокая знакомая боль стала настойчивей, и ему пришла странная мысль, что его грудь отверзнется, как у льва, которого он сделал два года назад из металла и войлока.
И тут да Винчи увидел Франческо, который застыл, словно все движение замерло; юноша склонился над ним в позе, которую невозможно было сохранить долее чем на миг. Но он замер в ней, а потом Леонардо увидел, что его юный знатный друг и слуга исчез — как во сне, когда место действия и персонажи сменяются без видимой последовательности, — и обнаружил, что стоит перед им самим созданным собором памяти.
Собор был обширней и больше, чем великий Дуомо во Флоренции или монастырь Санто Спирито Брунеллески. Множество сводов поднималось с восьмиугольных пьедесталов, а над сводами чистое флорентийское небо пронзали купола. Собор был так же безупречен по форме, как геометрическая теорема, ибо был, по сути своей, ожившей математикой. Он был чисто белым и блестящим, как шлифованный камень, и воплощал в себе все, что хотел отобразить в архитектуре Леонардо и чего он никогда не мог точно воссоздать, кроме как в уме.