Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бывало, делаешь уроки, а сам смотришь на часы — успеешь почитать сыщиков и великосветских дам до прихода отца? Мать на такое чтение мое внимания не обращает, бабушка — этой что ни читай, ей все нравится, лишь было бы «из жизни» — вроде «Анны Карениной»... Кроме того, бабушка большая любительница послушать о кровавых подвигах сыщиков, но '.вот отец... — он иногда вырывает из моих рук очередной выпуск и разрывает его на восемь частей. Поди, склеивай, жертвуй временем, терпением. Да это еще хорошо, если только на восемь частей, — иногда отец каждую восьмую часть рвал еще надвое.
Прохожим на улице раздавали бесплатно первые выпуски нового романа. Расчет был безошибочный: прочтёт человек 32 страницы, остановится на такой фразе: «...граф пристально поглядел на Владимира, не торопясь вынул из кармана своей шелковой визитки револьвер, и...» Выпуск второй выйдет дня через два-три, он разойдется в десять минут. Будут потом предлагать газетчику двугривенный за выпуск, пообещают даже полтинник, только достань! А у газетчика этих выпусков сколько угодно, он обещает алчущему и жаждущему добыть трудно добываемый выпуск и сдерживает слове рано утром. «Пожалуйте, сударь, вот вам...»
Я придумал простейший способ добычи денег на покупку Пинкертона: отказался от домашнего завтрака, который родителям моим обходился копеек в пять-шесть. Теперь я просил три копейки на булку, и родители давали мне иногда даже четыре копейки. Подержанный Пинкертон на Сытном рынке — два выпуска три копейки. Ник Картер и Шерлок Холмс —пятачок. Сильно потрепанные выпуски продавались .дюжинами за двугривенный.
Подобное чтение скоро вызвало некую оскомину: они, эти выпуски, были лишены разнообразия в выдумке, абсолютно непоэтичны, язык с течением времени утомлял, и уже заранее узнавался конец: отсутствие таланта видно было с первой же страницы... Достаточно было как-то раз прикоснуться к Стивенсону, Жюлю Верну, Конан-Дойлю и всем родным, двоюродным и троюродным братьям этих подлинных художников, как Пинкертоны оставались в памяти всего лишь забавным воспоминанием, не больше, хотя они, — точное сказать, то, кто дам их молодежи, — претендовали на большее.
Пинкертоны светили тускло, и радиус света был невелик, несмотря на огромные тиражи выпусков. Я даже справил по кончине моего увлечения своеобразные поминки: вместе с товарищами по школе отправился в Лештуков переулок, и там подле дома № 15, где помещалась типография издательства «Развлечение», печатавшая Пинкертонов, мы вслух, чуточку играя и слушая самих себя, заявили:
— Прости, прощай, гроза преступников! Благодарим тебя за то удовольствие, которое ты давал нам в длинные, скучные зимние вечера! Нас учат быть благодарными и памятливыми, вот мы, как видишь, благодарим, по насчет памяти сказать ничего не можем. Вчера за роман Стивенсона «Остров Сокровищ» мы не думая отдали десять выпусков твоих, о, Пинкертон и все твои друзья-товарищи!
Я читаю, меня слушают...
На квадратном, так называемом обеденном столе стоит невысокая под зеленым стеклянным абажуром керосиновая лампа: если сидишь близко от стола, то очень светло и уютно, а отойдешь на два шага — сумеречно и хочется побольше света. За столом сидят отец мой, он в рабочем сером пиджаке, на носу его очки, хотя он ничего не делает; моя мать, опа штопает чулок, голову склонила набок, ежеминутно поглядывает на огонек лампы — но коптит ли... Бабушка вяжет чулок, спицы в ее пальцах тоненько позванивают и кажутся мне живыми существами, что-то знающими, что-то понимающими, и так же, как люди, внимательно слушают они то, что я читаю...
Я читаю «Анну Каренину». Мне десять лет. На комоде деловито стучит будильник, за окном гуляет вьюга, пригоршни сухого снега порою сотрясают стекла в двух квадратных окнах комнаты, и тогда я прекращаю чтение, прислушиваюсь. Бабушка говорит:
— Это за окном, нас не касается, ты читай, читай!
Я читаю: «И Корсунский завальсировал, умеряя шаг, прямо на толпу ,в левом углу залы, приговаривая...»
Дальше идет текст на неведомом мне языке. Я заявляю об этом моим слушателям и по их совету .продолжаю читать дальше:
«...и, лавируя между мором кружев, тюля и лепт и но зацепив ни за перышко, повернул круто свою даму, так что открылись ее тонкие ножки в ажурных чулках, а шлейф разнесло опахалом и закрыло им колени...»
— Тут, надо полагать, этот Корсунский про любовь подумал, потому и не по-русски напечатано — они по-русски но умели думать, — говорит отец. — Тут и ножки, и ажурные чулки, — ясно, что у мужика голова закружилась!
— Так и пиши про это по-нашему, — в сердцах замечает бабушка, не прекращая вязанья. Моя мать просит всех замолчать, чтобы спокойно слушать, что будет дальше.
Тем временем я заглядываю в ближайшие три-четыре страницы, вижу, что мало разговора, а все описание — вот Левин танцует с Кити, потом на страницах возникает слово АННА. Скучно, когда идет описание, когда нет разговора. Я своими словами передаю содержание следующих двух глав, по мать протестует:
— Что торопишься, или уроки еще не сделаны? Почему не все, что в книге, читаешь?
— Там очень скучно, мама, а еще целых три книги, вон какие! — я указываю на этажерку, где на верхней полке стоят, чуть качнувшись влево из-за того, что одна книга вынута, — три солидных тома. — Одним словом, Анна Каренина уже познакомилась с Вронским и они даже целовались!
Отец сдержанно фыркает и вздыхает, перемигиваясь с тещей и женой. Бабушка просит читать, как мне хочется, хоть с. середины: она уже знает историю любви и страданий Анны Карениной, когда-то читал этот роман и отец, но вот моя мать только слыхала кое-что об этой женщине' но романа не читала.
Почему, по каким тайным законам памяти вижу я эту сцепу и слышу голоса моих родных, и прекрасно помню не только то, что они говорили, комментируя роман, но и что при этом делали, — помнится даже рисунок на сорочке отца под пиджаком, синее с белым горошком платье матери, белая вязаная блузка бабушки... Может быть, помню я эти детали потому, что здесь главную роль играет книга — то, что стало позже моим призванием, работой, счастьем... Без усилия, всего лишь закрыв глаза, я могу назвать авторов всех книг, что стояли на двух полках этажерки: Лев Толстой — «Анна Каренина», «Война и мир»; Антон Чехов — рассказы; «Антон-Горемыка» Григоровича; «Последний Новик» Лажечникова;