Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ведь стрела только чуточную царапинку оставила, и не разглядеть было. Но уложит она меня в могилу до срока, уж я знаю. И отрава во мне не только эта. Там даже люди и те ядовитые. У матросов есть такая песня…
Юный Генри возбужденно перебил его.
— А индейцы? — вскричал он. — Индейцы и их стрелы? Расскажи про них! Они много воюют? Какие они из себя?
— Воюют? — повторил Дафид. — Воюют они все время. Воюют из любви к этому делу. Если на испанцев не нападают, так убивают друг друга. Гибкие они, точно змеи, быстрые, бесшумные и коричневые, как хорьки. И будто сквозь землю проваливаются, едва начнешь в них целиться. Но народ они храбрый и крепкий, и ничего не боятся, кроме собак и рабства! — Дафид все больше увлекался своим рассказом. — Знаешь, малый, что они делают с тем, кого захватят в стычке? Утыкают его с ног до головы длиннющими колючками, а на конец каждой колючки надевают комок пуха вроде мотка шерсти. И стоит бедняга пленный в кольце голых дикарей, и они поджигают пух. И тот индеец, который не запоет, пока горит, как факс*, будет проклят и объявлен трусом. Можешь ты вообразить, чтобы на такое был способен белый? А вот собак они боятся, потому что испанцы охотятся на них с большущими волкодавами, чуть им потребуются новые рабы для рудников. Ну, индейцам — то рабство хуже смерти. Скуют попарно, загонят в сырое подземелье, и так год за годом, год за годом, пока не уморит их болотная лихорадка. Вот и рад всякий из них запеть, когда загорятся колючки, и умереть в огне.
Дафид замолчал и протянул худые руки к очагу, почти погрузив их в пламя. Свет, вспыхнувший было в его глазах, пока он говорил, вновь угас.
— Устал я, Роберт, так устал! — сказал он со вздохом. — Но не лягу спать, пока не открою тебе одного. Может, тогда мне легче станет, может, выговорюсь и забуду хоть на эту ночь. Не могу я теперь жить вдали от зарослей, от их жаркого дыхания. Ведь тут, где я родился, меня бьет озноб и я все время мерзну. Так мне и месяца не протянуть. Наша долина, где я родился, вырос, трудился, изгоняет меня в смрадную геенну. Очищается от меня морозом. А теперь, не найдется ли у тебя для меня постели, и с толстым одеялом, чтобы моя бедная кровь не застыла вовсе? Утром я отправлюсь в путь. — Он умолк, и лицо его сморщилось, словно от боли. — А как я любил зиму!
Старый Роберт проводил его, поддерживая под локоть, потом вернулся и снова сел у огня. Он поглядел на юношу, который снова неподвижно вытянулся у очага.
— О чем ты думаешь теперь, мой сын? — немного погодя спросил он негромко. И Генри оторвал глаза от дальних земель по ту сторону огня.
— О том, отец, что мне надо поскорее уйти из дома.
— Я знаю. Генри. Весь этот год я смотрел, как желание уйти растет в тебе, точно крепкий дубок, — уехать в Лондон, в Гвинею, на Ямайку, все равно куда, лишь бы уехать. Потому что тебе пятнадцать лет, потому что ты силен и жаждешь новизны. Когда — то и для меня долина становилась все уже, все теснее, пока, мне кажется, немножко меня не задушила. Но разве тебя не пугают тяжелые ножи, мой сын? И яды, и индейцы? Они не внушают тебе страха?
— Не — ет, — медленно произнес Генри.
— Да, разумеется. С какой стати? Все эти слова для тебя лишены смысла. Но печаль Дафида, его муки, его больное, изможденное тело — разве они тебя не пугают? Неужели ты хочешь скитаться по свету с такой тяжестью на сердце?
Юный Генри надолго задумался.
— Таким я не стану, — сказал он наконец. — Буду часто возвращаться домой, чтобы моя кровь осталась здоровой.
Его отец продолжал мужественно улыбаться.
— Когда ты хочешь отправиться в путь, Генри? Без тебя тут будет очень пусто.
— Да как можно скорее, — ответил Генри, точно он был взрослым мужчиной, а Роберт — маленьким мальчиком.
— Генри, но прежде я попрошу тебя о двух одолжениях. Подумай сегодня о долгих бессонных ночах, которые предстоят мне из — за тебя, и о том, какими горькими будут мои дни. И о том, как твою мать будут часами терзать мысли, что ты весь обносился и забываешь молиться на ночь. Это, во — первых. Генри. А во — вторых, поднимись завтра на Вершину к старому Мерлину, расскажи ему, что ты задумал уйти, и выслушай его. Он мудр — ни мне, ни тебе никогда не обрести такой мудрости. И ему ведомо колдовство, которое может сослужить тебе службу. Ты сделаешь это ради меня, мой сын?
Генри сказал грустно:
— Я бы остался, отец, но ведь ты знаешь…
— Да, мальчик, — Роберт кивнул. — На горе себе я знаю. А потому не могу ни рассердиться, ни приказать тебе остаться. Хотя и предпочел бы запретить тебе даже думать об этом и высечь тебя в убеждении, что поступаю так для твоего же блага. Но иди ложись, Генри, и в темноте думай, думай, думай!
Юноша ушел, а Старый Роберт остался сидеть в кресле.
«Почему люди вроде меня хотят иметь сыновей? — размышлял он. — Наверное, в наших бедных искалеченных душах живет надежда, что эти юноши, в которых течет наша кровь, сумеют совершить все, чего сделать нам самим не хватило сил, или ума, или мужества. Так, словно тебе даруют еще одну жизнь, словно, проигравшись дотла за столом удачи, ты находишь в кармане еще один туго набитый кошелек. Быть может, мальчик поступает так, как следовало бы много лет назад поступить мне, если бы у меня достало мужества. Да, долина меня и, правда, задушила. И я рад, что у моего сына есть силы вырваться из кольца гор и выйти в широкий мир. Но здесь… здесь без него будет так пусто!»
II
На следующее утро Старый Роберт вернулся из своего розового сада очень поздно, и жена, подметавшая комнату, неодобрительно посмотрела на его выпачканные в земле руки.
— Он хочет уехать сразу же, мать, — неуверенно произнес Роберт.
— Кто это хочет уехать и куда? — Она продолжала орудовать метлой. Быстрые любопытные прутья выгоняли пыль из углов и щелей между половицами, перегоняли ее облачка на открытое место.
— Да Генри же] Он хочет сейчас же уехать в Индии.
Она прервала свое занятие и поглядела на него.
— В Индии! Послушай, Роберт… А, глупости все это! — закончила она, и метла еще энергичнее замелькала по полу.
— Я уже давно видел, как в нем росло это желание, продолжал Роберт. — А тут явился Дафид со своими рассказами. Вчера вечером Генри сказал мне, что уезжает.
— Так он же еще малолетка! — отрезала Матушка Морган. — Какие там Индии!
— Когда Дафид ушел с зарей, в глазах мальчика была жажда, которой ему никогда не утолить, даже если он и отправится в Индии. Неужели ты не замечала, мать, как его глаза все время смотрят за горы на что — то, чего он жаждет?
— Да нельзя же ему ехать! Нельзя!
— Ничего не поделаешь, мать. Огромная пропасть лежит между моим сыном и мной, но не между мной и моим сыном. Не знай я, какой голод его гложет, я, возможно, запретил бы ему покидать дом и он бежал бы тайком со злобой в сердце. Он ведь не знает, какой голод гложет меня, какое желание, чтобы он остался! И конец был бы тот же, — сказал Роберт со все растущим убеждением. — Между мной и моим сыном есть жестокое различие, как я все чаще замечал последние годы. Он перебегает от одного горшка с холодной кашей к другому и в каждый сует палец, твердо веря, что вот тут — то и найдет яство своей мечты, я же не приподниму ни единой крышки, ибо твердо верю, что везде только каша, и всегда холодная. Да, я не сомневаюсь, что огромные блюда пурпурной каши, облитой молоком дракона, сдобренной неведомой сладостью, существуют лишь в воображении. Он свои грезы испытывает явью, мать, а я, да смилуется надо мной бог, страшусь поступить так же.