Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ясный, пронизывающий осенний день это все и случилось. Он был на заднем дворе, занимался оконными рамами. Первый морозец уже прихватил помидоры. Трава была густая и мягкая, она особенно хороша с приходом холодных дней, в утренней паутине; обильная роса держится долго. Помидорные побеги побурели, красные плоды лопнули.
Он видел Маделин в верхнем заднем окне, она забирала Джун спать, потом услышал пущенную в ванне воду. Теперь она звала его из кухонной двери. От резкого ветра с озера в раме дребезжало стекло. Герцог осторожно прислонил раму к веранде и снял парусиновые рукавицы, а берет не стал снимать — как чувствовал, что ему предстоит дорога.
Маделин яро ненавидела отца, но не зря тот был известным антрепренером, «американским Станиславским», как его называли порой: готовя это событие, она безусловно выказала драматическое дарование. На ней были черные чулки, туфли на высоком каблуке, бледно-лиловое платье индейского тканья из Центральной Америки. Она надела опаловые серьги, браслеты, надушилась, на новый пробор расчесала волосы и до блеска засинила веки. Глаза у нее голубые, на густоту цвета каким-то образом влияет изменчивый оттенок белков. Прямо, красивой линией сходивший от бровей нос слегка подергивается, когда она перевозбуждена. Герцогу даже этот тик был дорог. В его любви к Маделин было что-то зависимое. И поскольку она командовала, а он ее любил, приходилось мириться с тем, что выпадало. На той очной ставке в неприбранной комнате сошлись два индивидуалиста, и с нью-йоркского дивана они так виделись Герцогу: она празднует победу (она готовила эту великую минуту и сейчас совершит долгожданное: нанесет удар), а он празднует труса, его можно брать голыми руками. Какие ни выпадут ему страдания, он их заслужил; он славно погрешил на своем веку; вот и расплата.
В окне на стеклянных полках декоративно выстроились венецианские и шведские бутылочки. Они остались тут от прежних хозяев. Сейчас к ним подобралось солнце и зажгло их. Герцог видел, как на стену легли волны, струйки цвета, призрачные скрещения полос, и в центре, над головой Маделин, разгорелось большое белое пятно. Она говорила: — Мы больше не можем жить вместе.
Ее монолог продолжался несколько минут. Грамотно излагает. Монолог, значит, репетировали, а он, выходит, все это время ждал, когда поднимут занавес.
Их брак не из тех, что могут сохраниться. Маделин никогда его не любила. Сейчас она признавалась в этом. — Мне больно признать, что я никогда тебя не любила. И никогда не полюблю, — сказала она. — Поэтому нет смысла продолжать все это.
— Но я-то люблю тебя, Маделин, — сказал Герцог.
Шаг за шагом Маделин набирала тонкости, блеска, глубины. Она расцвела, ожили брови и этот ее греческий нос, глазам передался жар, горлом поднимавшийся из груди. Она была в ударе. Она так жестоко разделалась с ним, пришла ему мысль, так натешила свою гордыню, что избыток сил прибавил ей даже ума. Он понял, что присутствовал в минуту, может быть, величайшего торжества ее жизни.
— Ты должен беречь это чувство, — сказала она. — Я верю, что это настоящее. Ты действительно меня любишь. Но ты должен еще понять, какое для меня унижение — признать крах этого брака. Я вложила в него все, что имела. Я совершенно раздавлена.
Раздавлена? Прекрасно она при этом выглядит. Есть определенный наигрыш, но много больше искреннего чувства.
И вот Герцог, бледный и издерганный, но еще крепкий мужчина, затянувшимся по случаю весны вечером лежит на своем нью-йоркском диване, имея снаружи клокочущий энергией город, осязаемую и обоняемую речную влагу, грязноватую кайму — вклад штата Нью-Джерси в закат ради красоты и эффекта, он лежит в своем одиноком углу, еще сильный физически мужчина (в своем роде оно чудо — его здоровье, уж как он над ним измывался), он лежит и воображает, как все могло обернуться, если бы он не стал ловить и осмысливать слова Маделин, а просто дал ей пощечину. Сбил с ног, схватил за волосы, поволок, визжащую и отбивающуюся, по комнате, выпорол до крови. Вот если бы! В клочья изорвать платье, белье, содрать ожерелье, отвесить пару затрещин. Вздохнув, он отменил эту мысленную расправу. Его испугало, что втайне он способен на такую жестокость. Но по крайней мере он мог предложить ей убираться из дома. В конце концов, это его дом. Если она не может с ним жить, то почему сама не уходит? Испугался скандала? Но из-за маленького скандала глупо лишаться дома. Пусть больно, пусть дико, но, в конце концов, без скандалов общество не обходится. Однако в той комнате с горящими бутылками Герцогу даже в голову не пришло постоять за себя. Он, видимо, еще рассчитывал на то, что выедет на безответности, на личности — просто на том, что он Мозес, в конце концов, Мозес Елкана Герцог, хороший человек и заведомый благодетель Маделин. Он же на все шел ради нее — на все!
— Ты обсуждала свое решение с доктором Эдвигом? — сказал он. — Что он думает?
— А что переменится от его отношения? Он же не скажет, что делать. Разве только поможет уяснить себя… Я ходила к адвокату.
— К кому именно?
— К Сандору Химмельштайну, раз он твой приятель. Он говорит, ты можешь пожить у него, пока будешь устраиваться.
Разговор был кончен, и Герцог вернулся в тень и зеленую сырость заднего двора к своим вторым рамам, к путаному разбирательству с самим собой. Человек беспорядочного образа мыслей, он действовал на авось: потолкаешься среди случайных обстоятельств — и вдруг выйдешь к самому главному. Он часто надеялся напасть на это главное врасплох, каким-нибудь хитрым образом. Ничего подобного не происходило сейчас, когда он справлялся с дребезжащим стеклом, боясь наступить на свисавшие с колышков, опаленные морозцем помидорные побеги. Кусты резко пахли. Он продолжал возиться с окнами, чтобы не поддаться чувству сломленности. Он страшился чувства, которое еще откроет ему свои глубины, и уж тогда никакой блажью от него не заслониться.
Поверженно простертый на диване, в виде рухнувшего шимпанзе, забросив руки за голову и разбросав ноги, он лучившимися больше обыкновенного глазами вглядывался в свои тогдашние садовые дела с той отрешенностью, с какой рассматриваешь четкое мелкое изображение в обратную сторону подзорной трубы.
Страдалец-балагур.
Два необходимых пояснения. Он понимал весь бред перевода бумаги, письмовничества. Это шло помимо его воли. Блажь подмяла его.
Внутри меня сидит кто-то. Я в его руках. Когда я говорю о нем, я чувствую, как он дубинкой наводит порядок в моей голове. Он погубит меня.
Сообщалось, писал он, что пропало несколько экипажей советских космонавтов; распались — так это надо понимать. От одного поймали сигнал SOS — «Всем, всем, всем». Советского подтверждения не последовало.
Дорогая мама! Относительно того, что я давно не приходил на твою могилу…
Дорогая Ванда, дорогая Зинка, дорогая Либби, дорогая Рамона, дорогая Соно! Я страшно нуждаюсь в помощи. Я боюсь развалиться на части. Дорогой Эдвиг! Беда в том, что безумие мне не грозит. Не знаю, зачем я Вам вообще пишу. Уважаемый господин президент! Налоговое законодательство превратит всю нацию в счетоводов. Жизнь каждого гражданина становится бизнесом. По-моему, это едва ли не худшее толкование смысла жизни за всю историю. Человеческая жизнь не бизнес.