Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я могу начать с буддизма. Он дает чувство спокойного доверия к судьбе, мирного подчинения неизбежному, стоическое самообладание перед лицом опасности или бедствий, пренебрежение жизнью и принятие смерти. Когда наилучший учитель фехтования видел, что его ученик овладел этим искусством в совершенстве, он говорил: «Отныне дзэн должен занять место моих наставлений». Дзэн – это японский эквивалент дхьяны[11], которая «представляет собой стремление человека посредством медитации достигнуть областей мысли за пределами словесного выражения»[12]. Методом дзэн-буддизма является созерцание, а его целью, насколько я ее понимаю, постичь сознанием лежащий в основе всех явлений принцип и, если оно способно, самый абсолют, достигнув таким образом гармонии с ним. В таком определении дзэн перестает быть догматом одной секты, и тот, кто достигает восприятия абсолюта, поднимается над повседневным миром и пробуждается к «новому небу и новой земле».[13]
Чего не смог дать буддизм, того в изобилии хватало в синтоизме. Такой верности сюзерену, такому почтению и сыновнему благоговению перед памятью предков не учит ни один другой символ веры, и синтоистское учение придало покорность высокомерному характеру самурая. В теологии синто нет места догмату «первородного греха». Напротив, она исповедует изначальную доброту и богоподобную чистоту человеческой души, поклоняясь ей как святая святых, откуда глаголют божественные оракулы. Всякому, кто бывал в синтоистских храмах, бросалось в глаза, что в них нет объектов поклонения и предметов для совершения ритуалов, а самым заметным предметом обстановки является простое зеркало. Присутствие этого предмета объяснить легко: зеркало символизирует человеческое сердце, в котором, если оно безмятежно и чисто, отражается божественный образ. Поэтому когда вы стоите перед святилищем, чтобы совершить поклонение, вы видите свой собственный образ, отраженный на мерцающей поверхности зеркала, и акт поклонения сводится, по сути, к древнему дельфийскому велению: «познай самого себя». Но ни в греческих, ни в японских учениях самопознание не подразумевает постижение физической составляющей человека, его анатомии или психофизики; это должно быть нравственное постижение, интроспекция нашей моральной природы. Моммзен, сравнивая греков и римлян, говорит, что греки, поклоняясь богам, поднимали глаза к небу, ибо их молитва была созерцанием, тогда как римляне покрывали голову, ибо их молитва была размышлением. Подобно римской концепции религии, наше размышление, по существу, выдвинуло на первое место не столько нравственное, сколько национальное сознание личности. Свойственное ему преклонение перед природой внушило нашим сокровенным душевным порывам любовь к стране, а культ предков, который прослеживается на протяжении многих поколений, придал императорскому роду статус первоосновы всего народа. Для нас страна – не просто земля, где можно добывать золото или сеять пшеницу, это священное обиталище богов, духов наших предков; для нас император – не просто глава законного государства или даже не покровитель культурного государства, это телесное воплощение божества на земле, слившее в своей личности его силу и милость. Если, как я полагаю, правдой является то, что Бутми[14]говорит об королевской власти в Англии, – а именно, что это «не только образ власти, но и основа и символ национального единства», – то вдвойне и втройне это верно для японской императорской власти.
Принципы синтоизма поддерживают две главные черты эмоциональной жизни нашего народа – патриотизм и верность. Артур Мэй Нэпп справедливо говорит: «Читая еврейскую литературу, часто трудно сказать, говорит ли автор о Боге или об Израиле, о Небе или об Иерусалиме, о Мессии или о самом Народе»[15]. Подобную зыбкость можно заметить и в наших национальных верованиях. Я назвал это зыбкостью, так как основывающийся на строгой логике интеллект сочтет ее таковой из-за словесной двусмысленности; и все же, являясь каркасом национального сознания и народных чувств, она никогда не претендовала на роль систематизированной философии или рациональной теологии. Эта религия – или было бы вернее сказать, народные чувства, которые эта религия выражает? – насквозь пропитала бусидо верностью сюзерену и любовью к стране. Это скорее импульс, чем оформленная доктрина, ибо синтоизм, в отличие от средневековой христианской церкви, практически не говорил своим приверженцам, во что им верить, но лишь давал простые и ясные указания, как им поступать.
Что касается чисто этических доктрин, то самым плодотворным источником бусидо было конфуцианство. Его толкование пяти моральных отношений между хозяином и слугой (правителем и управляемым), отцом и сыном, мужем и женой, старшим и младшим братом, а также между другом и другом лишь подкрепило то, что было прочувствовано народным инстинктом еще до того, как учение Конфуция появилось в Японии. Спокойный, благожелательный и житейски мудрый характер его политико-этических принципов особенно подходил самураям, из которых состоял правящий класс. Его аристократический и консервативный тон полностью отвечал требованиям этих воинов и государственных деятелей. После Конфуция огромное влияние на бусидо оказал Мэн-цзы. Его убедительные и часто весьма демократические теории обладали большой притягательностью для близких по духу натур, так что даже стали считаться опасными и даже губительными для существующего общественного порядка, почему его труды долгое время осуждались. Тем не менее речения этого выдающегося ума нашли вечное пристанище в самурайских сердцах.
Сочинения Конфуция и Мэн-цзы стали основным руководством для молодежи и высочайшим авторитетом в спорах между старейшими. Однако простое знакомство с классическими трудами этих двух мудрецов не было в большом почете. Человека, который лишь умом знает аналекты Конфуция, одна известная пословица высмеивает как вечно прилежного, но глупого ученика. Один типичный самурай называет знатока литературы «книжным пьяницей». Другой сравнивает ученость с дурно пахнущем овощем, который надо долго варить, прежде чем съесть. Мало читающий человек попахивает педантом, а много читающий смердит; оба они одинаково неприятны. Здесь автор имеет в виду, что ученость становится истинным знанием, только когда усваивается разумом изучающего и проявляется в его характере. Интеллектуал представляет собой заводную машинку. Сам интеллект рассматривался как подчиненный этическим нормам. Человек и Вселенная полагались однородными духовно и этически. Бусидо не могло согласиться с мыслью Гексли о том, что космический процесс исключает нравственность.
К знанию самому по себе бусидо относилось без уважения. Оно не является целью самой по себе, но средством достижения мудрости. Поэтому того, кто останавливался не доходя до этой цели, считали простым автоматом для выдачи стихов и сентенций по первому требованию. Таким образом, знание не отделялось от его практического применения в жизни; и эта сократовская доктрина нашла наилучшее развитие у китайского философа Ван Янмина, который не уставал повторять: «Знать и поступать – это одно и то же».