Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Спасибо, милая. Век не забуду! — хрипло прошептал Родька с неповторимым выражением.
Это была его любимая, произносимая под занавес фраза.
Чуть-чуть подтянув к себе Аллину голову, он с усмешкой взглянул в ее удивленные темно-синие глаза, слюняво чмокнул в сочные губы и сноровисто полоснул заточкой по вытянутой напрягшейся шее.
Аллины глаза в ужасе расширились, она открыла рот и пробулькала что-то невнятное.
Родька спокойно положил заточку на колени, сорвал с разрезанной шеи агатовый кулон на золотой цепочке и только тогда разжал правую руку, левой резко оттолкнув бабу от себя. Она упала с глухим стуком.
Родька покосился вниз. Голова бабы с открытым ртом, мелко дергаясь, лежала рядом с сумочкой, а на шее как будто образовался второй, огромный красный рот, из которого густо струилась кровь.
Родька спрятал обратно заточку, сунул в карман кулон, затем, ловко нагнувшись, дотянулся до сумочки, поднял, открыл ее, вынул кошелек. Денег там обнаружилось немного, рублей четыреста, но и это сгодилось. Еще он взял удостоверение с фоткой. Просто так, на память. Там она выглядела моложе, и волосы длиннее.
Удостоверение хорошо пахло, тем же ее охуительным ароматом. На обложке блестели золотые тисненые буквы: «Московский Театр Луны».
Полностью бабу звали — Гаврилина Алла Эмильевна. Еще там было сказано: «Профессия: артистка». И чуть пониже — «Директор театра».
Директор в Театре Луны подписывался чересчур заковыристо, Родька даже неодобрительно покачал головой.
Пустой кошелек он аккуратно засунул обратно и сумку вернул на место, лишнее ему было ни к чему.
После чего, не глядя больше на лежащую, развернулся и, быстро перебирая колеса руками, покатил в ту сторону, откуда она пришла.
Хахель Аллы верно сказал: артистом ему не быть.
Это право было отнято у него давным-давно, одиннадцать лет назад, когда он обморозил ноги из-за поддатой матери, забывшей его на улице.
Но и артистка Гаврилина, так гордо цокавшая мимо него, больше уже не выйдет на сцену.
Уже подъезжая к концу туннеля, он услышал далеко позади чей-то крик и понял, что из метро опять вышли люди.
Не оглядываясь, Родька вынул мобильник и набрал номер.
— Давай, Колян, подруливай, я все закончил, — сказал он, услыхав в трубке родной голос.
Затем неспешно спрятал мобилу и только тогда позволил себе обернуться назад.
В другом конце темного перехода, в этом Театре Без Луны, в котором он из вечера в вечер играл свою коронную роль, толпились люди.
Его зрители, его почитатели, его жертвы.
Он основательно изучил их, хорошо знал цену их взглядам и улыбкам.
Он не нуждается в сожалении и не прощает насмешек. Никто не останется безнаказанным.
Родька развернул кресло к выходу и, сильными руками перебирая колеса, толчками погнал его вверх по наклонному, сделанному специально для инвалидов спуску.
Это было совсем нелегко, но Родька не замечал своих тяжелых усилий. Он счастливо улыбался.
Той самой обаятельной, безотказно действовавшей на прохожих щербатой улыбкой.
Зиму Миша Сулейкин терпеть не мог, она его вгоняла в полнейшую депрессию. Зимой он страдал от двух вещей — от холода и от темноты, причем даже непонятно, от чего больше.
Утром, когда Миша вставал и шел на работу, вокруг было темно и промозгло, и к вечеру, когда он возвращался, было то же самое. Дневного света он зимой вообще почти не видел, поскольку в аппаратной телестудии, в которой он работал, окна отсутствовали напрочь, равно как и в комнате, где сотрудники в середине дня пили чай с печеньем.
Можно было бы, конечно, в выходной пойти прогуляться в парк или поехать за город, встать на лыжи. Но выходные бывали редко, никуда выползать не хотелось, особенно как подумаешь про то, как там, на улице, холодно и что через пару часов стемнеет.
Да и в квартире-то, честно говоря, тоже все время было зябко, особенно в эту зиму хреново топили, батареи еле теплились. Миша периодически не выдерживал, начинал куда-то звонить, ругаться, но все кончалось только большим нервным напряжением и расстройством, наутро проклятые батареи казались еще холоднее, чем накануне.
По вечерам он напяливал на себя по два свитера и, скудно поужинав, поскольку тащиться в магазин по темным сырым улицам совсем не хотелось, уныло сидел, ждал весны, вперившись осоловевшим взглядом в мрачное, заледеневшее окно.
В углу вообще-то стоял телевизор, но включал его Миша Сулейкин крайне редко, хватало того, что на работе был вынужден без конца пялиться на эти безостановочно болтающие какую-то ерунду экраны, окружавшие его там со всех сторон. Тем более ничего хорошего все равно не показывали, какие-то бесконечные однообразные сериалы, на которые у него никогда не хватало терпения.
К матери с отчимом Миша не ездил. Как отселился от них, так с тех пор и не был. Далеко очень, на другой конец города надо ехать, подумать страшно. Хватит того, что его периодически в центр посылали по каким-то делам. Он потом возвращался еле живой. Толкотня, холодина, мерзость.
К тому же чего там делать? Со сводным братом и сестрой у них общего очень мало, слишком большая разница в возрасте. Да и с моложавым отчимом кроме как о лечебной медицине да о теннисе говорить тоже не о чем, а ни то ни другое Мишу нисколько не интересовало.
Настоящий же Мишин отец, некто Вениамин Сулейкин, которого он никогда не видел, жил так далеко, что все равно как его и вообще на свете не было, — где-то в Канаде, в Торонто. Там, говорят, зимой еще хуже, чем в Москве, совсем околеть можно.
И с девушками Миша Сулейкин в зимнее время тоже не встречался. Невыносима была сама мысль о том, что после придется провожать девушку домой, может быть, даже целовать ее на прощание в холодные, как у мертвеца, губы, а потом спешно добираться к себе по сумрачному стылому городу с завывающим в проулках ветром.
Временами Миша жалел, что он не медведь, не может уснуть на всю зиму и проснуться только, когда развеется этот леденящий мрак, наступит нормальная жизнь, вернется тепло и свет. Было бы замечательно пососать лапу в уютной берлоге где-нибудь с конца октября до начала апреля.
Сегодняшним вечером, однако, все складывалось несколько иначе. Обычная апатия неожиданно исчезла, и Мишей Сулейкиным овладело какое-то странное беспокойство. Что-то неуловимое мучительно свербило в памяти, навязчиво зудило, не давало сосредоточиться.
Миша раздраженно болтался по квартире, хватался за какие-то предметы и, бессмысленно повертев их в руках, клал на место. Позвонила мама, он говорил с ней, рассеянно отвечал на дежурные вопросы, шарил вокруг взглядом, пока не уткнулся в стоявший около кресла торшер. Тут наконец кое-что прояснилось.