Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как уже было сказано, одного из нас зовут Бобби. У него есть старший брат, вылитый Джон Кеннеди. Поэтому мы и прозвали нашего друга Бобби.
Однажды вечером его мама делала уборку на кухне — и разговор зашел об Андре. Нашим матерям случается обсуждать ее, а отцы тем временем отворачиваются с непонятным выражением на лице: ведь она так красива и так порочна, им трудно говорить о ней, они предпочитают прикидываться бесполыми существами. А вот мама Бобби как раз стала болтать о ней со своим сыном. Она сказала о ней: бедняжка. Слово «бедняжка» как-то не приходило в голову Бобби, когда он думал об Андре. Так что маме пришлось объяснить, что она имеет в виду. Она скручивала салфетки в трубочку и продевала их в кольца — по виду деревянные, но на самом деле из крашеной пластмассы. Она сказала, что эта девушка — не такая, как все остальные.
— Я знаю, — ответил Бобби.
— Нет, ты не знаешь, — возразила мама. И добавила: — Андре однажды себя убила.
Они немного помолчали. Мать Бобби не знала, стоит ли продолжать. Потом наконец пояснила:
— Она пыталась покончить с собой.
И попросила, чтобы Бобби никому об этом не рассказывал, — так мы обо всем и узнали.
Она выбрала для осуществления своего замысла дождливый день. Надела на себя кучу всякой одежды. Трусы брата, потом майки, свитеры, а поверх брюк — юбку. И еще перчатки. Шапку и два пальто: вниз — полегче, на него — более плотное. На ноги она натянула резиновые сапоги, зеленые. И в таком виде вышла из дома и отправилась на мост через реку. Была ночь, никто ее не видел. Несколько машин проехали мимо, не останавливаясь. Андре бродила под дождем: она хотела промокнуть насквозь, отяжелеть. Она долго ходила взад-вперед, пока не ощутила всем телом вес одежды. Потом перебралась через железные перила моста и прыгнула в воду — черную в этот час воду черной реки.
Ее спасли.
Но человек, однажды начавший умирать, уже никогда не перестанет это делать, и теперь мы понимаем, почему Андре так привлекает нас — вопреки здравому смыслу и несмотря на наши убеждения. Мы смотрим, как она смеется, катается на мопеде или гладит собаку; а днем гуляет с подругой — они держатся за руки — и носит разные сумочки, куда складывает всякие полезные вещи. Но мы больше не верим во все это, потому что, когда она вдруг поворачивает голову, словно ищет что-то, в глазах ее мы видим ужас: как будто ей не хватает кислорода. И даже ее привычка выгибать шею, приподнимая подбородок, — оттуда. Она как будто все время находится под невидимой толщей воды. Оттуда и все ее поступки, в том числе те, о которых невозможно говорить вслух, бесстыдные, те, что мы не смеем обсуждать. Они — как вспышки молнии, мы это понимаем.
Она умирает. Андре — умирает.
Бобби спросил у матери, почему Андре это сделала, но та пришла в замешательство: видно было, что она не хочет рассказывать остальную часть истории. Она резко задвинула ящик, хотя в этом не было необходимости, — матери обычно не тратят силы попусту и лишний раз даже не нажмут на ручку ящика, — но она, видимо, хотела показать: эта тема больше не обсуждается.
Как-то раз мы отправились на мост, вечером — хотели посмотреть на черную воду, ту самую черную воду. Нас было четверо: я, Бобби, Святоша и Лука — он мой лучший друг. Мы поехали туда на велосипедах. Скажем так: мы хотели увидеть то, что видела Андре. Понять, насколько там высоко и каково это — спрыгнуть оттуда. У нас также возникла мысль забраться на перила или, может быть, перегнуться вперед, повисеть над пустотой. Однако при этом хорошенько держаться: ведь все мы — хорошие мальчики, которые вовремя приходят к ужину, а наши семьи верят в обычаи и правильный распорядок дня. И вот мы двинулись туда. Вода оказалась очень черной, создавалось впечатление, будто она густая и тяжелая — как грязь, как нефть. Она была ужасна — иначе не скажешь. Мы смотрели вниз, держась за ледяные железные перила, пристально вглядываясь в мощные струи потока, в бездонную черноту.
Если и существовала в мире сила, способная заставить нас спрыгнуть, нам она была неведома. В наших головах — полно слов, смысл которых нам не объяснили, и одно из них — «боль». Еще одно — «смерть». Мы произносим их, не понимая, что они значат, и это весьма странно. То же — и с другими, менее высокими словами. Бобби однажды сказал мне, что в юности, когда ему было четырнадцать лет, ему случилось побывать на собрании прихожан, посвященном мастурбации: забавно, что на тот момент сам он не знал, что это такое. Однако он туда пошел и даже высказывал свое мнение, участвовал в оживленной дискуссии — это он хорошо запомнил. Вспоминая тот день, он, по его словам, не испытывает уверенности в том, что остальные лучше него понимали, о чем говорят. «Вполне вероятно, что единственным из собравшихся, кто действительно дрочил, был сам священник», — предположил Бобби. Покуда он рассказывал мне эту историю, у него вдруг, видимо, возникло одно подозрение, и тогда он добавил:
— Ты ведь знаешь, о чем идет речь, да?
— Да, я знаю. Что такое мастурбация, я знаю.
— Ну, а я тогда не знал, — вздохнул он. — Несколько раз я вспоминал, как терся по вечерам о подушку, если не мог заснуть. Клал ее между ног и терся. И все. Но при этом участвовал в обсуждении этой темы — ты только подумай!
Вот такие мы: используем огромное количество слов, значения которых не одно из них — «боль». Еще одно — «смерть». Именно поэтому мы не сумели взглянуть с моста в эту черную воду глазами Андре — так, как смотрел а туда она. Ведь она — родом из мира, где не думают об осторожности, где человеческую жизнь не стремятся превратить в «нормальную», а позволяют ей течь свободно, наполняя смыслом все эти далекие слова, самые пронзительные, — и прежде всего слово «умирать». В их семьях часто умирают, не дожидаясь старости, словно им не терпится; они так сроднились со словом «смерть», что нередко в их недалеком прошлом обнаруживаются какие-нибудь дядя, сестра, двоюродный брат, которых убили — или которые сами кого-нибудь убили. Мы время от времени умираем, а они становятся убийцами, или их самих убивают. Когда я пытаюсь объяснить ту кастовую пропасть, что разделяет нас, самым точным средством мне кажется упомянуть одну особенность, благодаря которой они так разительно и невозвратно отличаются от нас и как будто обладают неким превосходством над нами, — у них бывают трагические судьбы. Они словно имеют власть над судьбой, даже над судьбой трагической. Что же касается нас, то правильно будет сказать, что мы не можем позволить себе трагической судьбы, а может, и вообще никакой судьбы, — наши отцы и матери сказали бы, что мы не можем себе этого позволить. Поэтому в наших семьях встречаются тетушки в инвалидных креслах, пережившие апоплексический удар, которые благовоспитанно пускают слюни и смотрят телевизор. А в их мире дедушки в сшитых на заказ костюмах болтаются на балке под потолком, повесившись из-за финансового краха. А может случиться так, что однажды кого-нибудь из родственников обнаружат с разбитой головой в некой флорентийской квартире: убит точным ударом сверху, орудие убийства — эллинистическая статуэтка, изображающая Воздержание. Наши же дедушки живут вечно: каждое воскресенье, в том числе накануне кончины, они наведываются в одну и ту же кондитерскую, в один и тот же час, и покупают там одни и те же пирожные. Нам положены умеренные судьбы, словно в дополнение к таинственному кодексу домашней экономии. И вот, лишенные доступа к трагедии, мы получаем в наследство фальшивый блеск житейской драмы, а к ней — несколько золотых монет фантазии.