Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я собрал в кулак все наличное обаяние (не сочтите за похвальбу — определенное обаяние мне порой присуще) и стал подъезжать к Фионам с тем, чтобы они позволили задать своим подопечным парочку вопросов о влиянии черного реализма на их творчество. Но Фионы, все как одна, отказали наотрез: дескать, никаких интервью, пока не будет объявлен результат, победителя отдадут на растерзание прессе, а побежденные, соответственно, повлекутся прочь тернистой дорогой, каждый — своей. До сих пор не пойму: может, Фионы лукавили? может, нутром чувствовали, что подобострастной статьи от меня не дождешься? И правильно чувствовали; я намеревался писать не о финалистах, но о культурной дистанции меж собой и финалистами. Для них жанр романа выполнял метафорическую функцию, и женственность их оставалась кособокой, будто амазонка с урезанной грудью; а для меня, газетчика, метафора была необязательной роскошью, запутывала голую логику факта, и женская грудь упругой рогаткой, жаркой двойною вершиной скользила по моей коже. Они закоснели в пуританском единомыслии; а меня воспитала беззубая вседозволенность. Вспоминая тот вечер, я отдаю должное интуиции Фион.
Раз уж вы добрались до этого места, вам, верно, хочется (или не хочется, кто вас разберет) побольше узнать о моей жизни, литературных пристрастиях, о мировоззрении в конце концов. Я мог бы заморочить вам голову нескладным автобиографическим очерком (семья, школа, успехи в спорте, ранние несмелые соития), но составлять его что-то лень. Короче: в самой середине загадочных, навсегда канувших 80-х я перешел на последний курс Сассекского университета, славного стойким шестидесятническим духом. Тут я хватал звезды с неба, тут получил специальность литературоведа. В тогдашнем искусствознании безраздельно властвовала теория деконструкции, и, гуляя по известковым увалам Сассекса, мы отдавались этой теории телом и душой. Детективы-подмастерья, обличители словесности, мы деконструировали все, что попадалось под руку: автора, произведение, читателя, язык, речь, самое действительность. Ни одна улика не ускользала от нашего взора, всякий текст подозревался в преступном умысле. Мы демифологизировали, мы демистифицировали. Мы раздраконивали авторитеты, мы разрушали каноны. Мы немилосердно обличали фаллическую символику и патриархальные атавизмы; мы расшифровывали, развагинировали, разоблачали, расчеловечивали В преддипломные дни я навестил руководителя своего семинара (то был еще не старый, но изверившийся и потасканный неомарксист, над которым вечно висел дамоклов меч сокращения штатов, неуклонно осуществлявшегося в академической среде с подачи Маргарет Тэтчер) и сообщил ему, что выбрал занятие по вкусу. И что же вам по вкусу? — насмешливо спросил он. Банковское дело? бухгалтерия? юриспруденция? должность преподавателя менеджмента в Гарварде? или писательского мастерства в каком-либо ином университете, из самых престижных и прогрессивных? Да нет, отвечал я, мне по примеру многих моих приятелей хочется завербоваться в армию. Военных действий, к счастью, не предвидится, и я до пенсии прокантуюсь в Баварии, всласть накушаюсь пива — мечта!
Помню, он побелел как простыня и окинул меня взглядом затравленного бронтозавра. Чего-чего, а подобных заявлений от выпускника Сассекса он не чаял услышать. Но затем, в нежданном припадке добродушия, дал мне совет, за который я благодарен ему по сей день, да-да, по сей день. Если вы склонны к силовым методам, сказал он, почему бы вам не заделаться критиком? После ваших лекций писатели и литература мне опротивели, возразил я. Вы твердо убедили меня, что все без исключения художественные тексты созданы людьми, которым создавать тексты противопоказано, ибо это сплошь люди с дурным воспитанием, дурной кровью, дурными манерами и дурными ориентирами. Великолепно, воскликнул он, такая позиция обеспечит вам головокружительную журналистскую карьеру. Снял трубку, набрал номер одного из многочисленных своих друзей-газетчиков. И так расписал ему мои достоинства, что через пару недель мне предложили испытательный срок в Крупной Воскресной, которая в те дни шла в гору и нащупывала свежий, нетрадиционный стиль, в меру эпатажный, но и в меру доходчивый. Никогда не забуду, как на выпускном вечере руководитель семинара (глаза полнятся слезами, бокал — белым вином) прощально стиснул мое предплечье и наказал нести знамя герменевтики сквозь невзгоды внешнего мира и не жалея сил трудиться во имя персонализма. С того самого мига и до букеровского торжества я только и делал, что претворял в жизнь его заветы.
Крупная Воскресная, как и прочие таблоиды новой формации, версталась на компьютерном комплексе в смерчеобразном постмодернистском небоскребе — они, как грибы, растут вдоль южного берега Темзы. На ее броских, пышущих энергией страницах политика и секс, миллионные барыши и миллионные траты, оперные спектакли и номера угнанных автомашин, садоводство и рэп, изысканные парадоксы и грязные сплетни, откровения и инсинуации складывались в пестрый узор, расцвечивающий выходные подписчиков отдохновением и отрадой. Высоколобая аудитория (а первое, о чем мы уведомляли потенциальных рекламодателей, — это что наша аудитория поголовно высоколоба) сразу оценила мои оригинальные, интеллектуальные, радикальные, хаотические, афористические, ну и, конечно, поколенчески симптоматичные статьи. Вслед за первопроходцами журналистики будущего, что интервьюируют лишь тех знаменитостей, которых в глубине души презирают, я требовал от текущей словесности прямо-таки неземных совершенств. Мои тексты были адресованы девятидесятникам — людям осмотрительным, но терпимым, общительным, но прижимистым, начитанным, но не занудливым. Меня прозвали панк-критиком, хотя я так и не уяснил, чем мои глубокомысленные обзоры похожи на композиции подзаборных групп, чьи компакт-диски я и на плейер-то ставить брезговал.
Так я шлифовал мастерство — талантливый журнец, летописец бесформенной литературы. Быт свой я обустроил безупречно. Судите сами: снял в Камдене (в Айлингтоне) полуподвальную квартиру, до того скромную, что верней было бы назвать ее полутораподвальной Мой рацион состоял из полуфабрикатов; чтоб разогревать их, я приобрел микроволновую печь, а чтоб ездить за ними в магазины — мопед. Девушки, с которыми я знался, охотно соглашались на интимные встречи в доклендских меблированных комнатах — расходы пополам; я внушал им, что моя стихия — непостоянство, что я вечный странник без цели и упрека. Я сочинял, но не книги (сочинять книги — чересчур трудоемкая штука). Я сочинял некие, что ли, отрывки; да чего я только не сочинял: серьезные рецензии для «Тайме литерари сапплмент», эссе о южно-американской прозе для «Лондон ревью ов букс», текстовки для поп-музыкантов, рекламу для радио. Я обозревал, колумнировал, выпаливал такие сарказмы в адрес несчастных авторов, что уши вяли. Я интервьюировал, анализировал. Я вовсю хамил, изощрял стиль, резвился как дитя, парил как ястреб. Кроме того, я подрабатывал официантом в одной ковентгарденской рюмочной и стрингером — в «Нью мьюзикл экспресс». Так я шлифовал мастерство, пока не настал вечер Букера, резко переменивший мою участь.
Давайте вернемся в фойе Гилдхолла, где, перекрывая гомон толпы, раздался глас церемониймейстера: внимание! прошу в банкетный зал! Финалисты, как обезумевшие овцы, ринулись прямо на меня, через меня; Фионам еле удалось согнать их в гурт и направить к нужным дверям. Элегантные гости тоже засуетились: близился час кормежки. Я с трудом протолкался к листочку с нумерацией мест, чтобы посмотреть, кто будет моими сотрапезниками на решающем этапе празднества. Выяснилось, что за центральным столом мне сидеть не судьба; туда определили едоков позаметнее: бывшего премьер-министра, лидера оппозиции, двух нобелевских лауреатов, корифея французского «нового романа» (оба — и роман, и корифей — порядком состарились) и председателя жюри — видного экс-лейбориста, ныне слывущего книголюбом. По сходным причинам мне не нашлось места и за другими столами. «А ты рассчитывал, что тебя усадят вместе с этими шишками? — сказал некто и отобрал у меня пустой фужер. — Вот там, сбоку, комната для прессы, ступай туда и скушай бутерброд. Если ты его с собой захватил». Я обернулся и увидел наглый прищур той самой особы в ремешках и косичках, с хлопушкой в охапке.