Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После кофе он влез в коричневый косматый свитер, делавший его похожим на медведя, – свитер, оставленный Яэль, взглянул на часы и понял, что пропустил утренние семичасовые новости. И потому спустился к почтовому ящику за газетой “Ха-Арец”, но ключ от ящика он оставил в квартире, и пришлось вытягивать газету через прорезь, порвав первую страницу. На лестнице он остановился, прочитал заголовки, поднялся на несколько ступеней, снова остановился, окончательно уверившись, что эта страна попала в руки законченных безумцев, поступки которых продиктованы Гитлером и Холокостом, что эти люди так и норовят свести к нулю, изничтожить даже малейшую попытку достижения мира, поскольку мир этот видится им нацистскими кознями, намерениями стереть с лица земли еврейский народ и еврейскую страну. Но, добравшись-таки до своей двери, он сообразил, что опять противоречит самому себе, предостерегая себя от истерии и плаксивости, столь характерной для израильской интеллигенции, – мол, мы обязаны всеми силами уберечься от глупейшего соблазна поверить в то, что негодяи и злодеи рано или поздно заплатят по счету. Готовя вторую чашку кофе, он мысленно отметал свои предыдущие рассуждения, прибегнув к формулировке, которую часто использовал в политических дискуссиях с Ури Гефеном, Цвикой и другими товарищами: мы обязаны научиться существовать и действовать в промежуточном состоянии, которое, к несчастью, может длиться долгие годы, мы не должны реагировать на реальность, растрачивая себя на злобу и неприятие. Душевная неготовность существовать в таком промежуточном состоянии, страстная одержимость поскорее добраться до финальной строки и увидеть конечный результат – вне всякого сомнения, это наглядные симптомы нашей политической импотенции.
Закончив читать мнение обозревательницы о телевизионной программе, которую он вчера собирался посмотреть, но забыл, он глянул на часы и обнаружил, что пропустил и восьмичасовые новости. Рассердившись на себя, он подумал, что ему давно пора было сидеть за письменным столом и трудиться. Он повторил про себя слова из сна: “Пора расстаться”. Но с кем расстаться, с чем? Голос близкий, нежный, теплый, не мужской и не женский, полный симпатии и милости. “А где же ты, Эфраим?” – спросил голос. Фима пробормотал: “Просто замечательный вопрос”, уселся за стол и уставился на груду писем, на которые он так и не ответил, на список покупок в бакалейной лавке, что на исходе субботы он составил, затем вспомнил, что нынче утром должен позвонить по одному безотлагательному делу, вот только кому, вспомнить не смог.
Тогда он набрал номер Цвики Кропоткина, разбудил его, перепугался и долго-долго извинялся, но продержал на линии минут двадцать, обсуждая и тактические просчеты левых, и явно наметившиеся перемены в позиции США, и бомбу замедленного действия окружающего нас исламского фундаментализма, часовой механизм которой уже приведен в действие. Пока Цви не взмолился: “Фима, прости, не сердись, но мне пора одеваться, у меня скоро урок”. Фима завершил беседу так, как и начал – пространными оправданиями и извинениями, но так и не вспомнил, кому должен был позвонить этим утром, или, напротив, кто-то должен был позвонить ему, а он пропустил этот важный звонок. Возможно, как раз из-за разговора с Цви, который, по сути, разговором-то не был, а, как ему сейчас вполне стало ясно, был его монологом. Поэтому Фима воздержался от звонка Ури Гефену и с усердием принялся проверять компьютерную распечатку, присланную из банка, но так и не сумел понять: то ли поступили на его счет шестьсот шекелей, то ли сняли с его счета четыреста пятьдесят. Или все наоборот? Голова его упала на грудь, глаза закрылись, и перед ним потянулись толпы возбужденных мусульманских фанатиков, сметающих и сжигающих все на своем пути. И площадь опустела, и обрывки желтой бумаги закружились в вихре, но хлынувший дождь прибил их к земле – дождь, ливший везде, вплоть до самых гор Вифлеемских, тонувших в клочковатом тумане. Где же ты, Эфраим? Где же арийская сторона? Холодно ли ей? Почему ей холодно?
Фима проснулся от прикосновения тяжелой длани. Он открыл глаза и увидел коричневую руку отца, возлежащую, словно черепаха, на его бедре, стариковскую руку, широкую, с плоскими пожелтевшими ногтями, покрытую холмами и долинами, изрезанную голубыми ниточками сосудов, со старческими пятнами меж редких волосков. На миг его захлестнул ужас, но тут же он сообразил, что рука – его собственная. Он встряхнулся и трижды перечитал написанные им в субботу тезисы для статьи, которую он обещал уже сегодня сдать в печать. Но то, что он собирался написать, что еще вчера вызвало в нем победительную радость и неиссякаемое остроумие, сейчас виделось пресным и безвкусным. И желание писать тотчас увяло.
Однако, поразмыслив, Фима решил, что не все потеряно – проблема носит характер чисто технический. Низкая облачность, туман и дождь погрузили комнату в сумрак. Мало света, вот и все. Он щелкнул выключателем настольной лампы, надеясь, что яркий свет побудит его заново начать статью, начать это утро, начать свою жизнь. Вот только лампа не зажглась. Вряд ли она сломалась, наверняка просто перегорела лампочка. Фима бросился штурмовать стенной шкаф в коридоре и, вопреки своим ожиданиям, не только нашел новую лампочку, но и сумел без происшествий заменить перегоревшую. Однако и новая лампочка не пожелала включаться – то ли тоже перегорела, то ли проявляла солидарность с товаркой. И Фима отправился на поиски третьей лампочки, но по дороге его посетила мысль: а не проверить ли свет в коридоре? И тут же снял все обвинения, предъявленные лампочкам, света не было и в коридоре, ясно, что дело в перебоях с электричеством. Пока не засосало безделье, он решил позвонить Яэль, и если ответит ее муж, то он просто повесит трубку. А если ответит Яэль, то вдохновение подскажет ему нужные слова. Ведь такое уже случилось однажды, после бурной ссоры, когда он сумел мгновенно навести мосты примирения, сказав: “Если бы мы не были женаты, то я бы попросил тебя сейчас: выходи за меня”. А она улыбнулась, вытерла слезы и ответила: “Если бы ты не был моим мужем, я думаю, что ответила бы тебе: да!”
После десяти, а то и двадцати гудков Фима понял: Яэль не желает с ним разговаривать или же это Тед навалился всем своим телом на телефонный аппарат, не позволяя ей снять трубку.
Да и усталость уже давала о себе знать, вдруг наполнив его до краев. А всему виной долгая ночная прогулка по улочкам Вальядолида – это она убила все его утро. В час ему нужно быть на работе, за стойкой регистратуры в частной клинике, что расположена в квартале Кирьят Йовель. А на часах уже двадцать минут десятого. Фима смял листок с тезисами статьи – а заодно и счет за электричество, и заготовленный список покупок, и банковскую распечатку – и отправил бумажный комок в мусорную корзину: очистил письменный стол от всего лишнего, чтобы можно было приступить к работе. Потом решил вскипятить воду для кофе, но по дороге на кухню остановился, припомнив вдруг призрачное сияние иерусалимского вечера. Это было около тридцати лет назад, на улице Агрипас, напротив кинотеатра “Эден”, спустя несколько недель после их возвращения из путешествия по Греции. Яэль тогда сказала: “Да, Эфи, я, несомненно, тебя люблю и буду любить тебя, я люблю, как ты разговариваешь, но тебе кажется, что если ты замолчишь хоть на минуту, то просто перестанешь существовать…” И он замолчал, словно ребенок, которого отчитала мать.