Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На сей раз я был красноречивее.
— Хрюки-хрюк, — галантно произнес я. Ощущение — страннее не придумаешь: слова в голове высвечивались совершенно разборчиво, однако воспроизвести я мог лишь эту пародию на скотный двор. Озаботившись, я тяжело осел и поник главой на длани. Сочный чмок подо мной и некая комковатая мягкость заставили меня осознать, что уселся я на Мартленда. Взвизгнув, я снова подскочил. Блюхер показался мне встревоженным, поэтому я, естественно, попробовал его ударить, так? То есть в тот миг это казалось наиразумнейшим поступком. Однако мой неистовый замах лишь низвел меня физиономией в пол, и я снова расплакался. Нестерпимо хотелось к мамочке, но я знал, что она не придет, — она ни разу ко мне, знаете ли, не приходила, даже когда была жива. Из тех мамаш, кто полагает, будто Кристофер Робин[8]убивает всех известных микробов. Эдакий литературный «Харпик».[9]
Приблизившись, Блюхер обнял меня и помог встать — и тут, полагаю, я несколько возопил: мне примерещилось, что это Джок восстает из своей зыбучей могилы в трясине. Поэтому полковник извлек нечто из заднего кармана брюк и с гримасой бесконечного сострадания аккуратно двинул меня примерно в ухо. Стало гораздо лучше.
«Вас понял, конец связи», — благодарно подумал я, и меня окутала славная тьма.
Мы лишены всего. Нам ничего не надо.
Все тонет в сумрачном Былом.
«Вкушающие лотос»[10]
ПО СЕЙ ДЕНЬ МНЕ НЕВЕДОМО ни где я пришел в себя, ни вообще-то сколько времени провел я в разлуке со своими мыслительными способностями, господи их благослови. Но сдается мне, что в какой-то жуткой дыре на северо-западе Англии, вроде Престона, Вигана, а то и Чорли, упаси боже. Провал времени составлял недели три или четыре: мне подсказали ногти на ногах, которые никто и не подумал остричь. Ощущались они ужасно. Я сам ощущался в раздражении.
— У меня был Нервный Срыв, — раздраженно молвил я себе. — То, что бывает у тетушек к Рождеству.
Без движения я пролежал, как мне показалось, долго. Обмануть их, изволите ли видеть, кем бы ни были они, а себе — предоставить время, дабы все обдумать. Вскорости, однако, стало ясно, что никаких их в комнате не наблюдается, а мне для споспешествования мышлению потребна жидкость — побольше и поувесистее. Кроме того, я решил, что, поскольку меня оставили в живых, им, должно быть, от меня что-то нужно, и жидкость отнюдь не станет неразумным «квид про кво»,[11]что бы им там ни было нужно, если вы следите за ходом моей мысли. (Сами убедитесь: даже воспоминания о том времени мутят мою широкоизвестную ясность мыслетока.)
Еще один приступ мышления убедил меня, что раздобыть жидкость можно, лишь призвав ту мелоликую, черноформенную, кафкианскую полицайшу, что стоит на страже меня. Звонка для трезвона я не обнаружил, а потому выбрался из постели и нелепо уселся на пол, всхлипывая от ничтожной в своем бессилье ярости.
Мой маневр, надо полагать, привел в действие некую боевую музыку, ибо вращающиеся двери завращались, иначе отвратились, — и возник призрак. Я пристально его осмотрел. Он, бесспорно, представлял собой фотографический негатив мелоликой и черноформенной полицайши.
— Вы, бесспорно, представляете собой фотографический негатив, — осуждающе вскричал я. — Изыдьте!
Лик ее, изволите ли видеть, был глубочайше черного оттенка, а форма — ослепительно бела: всё не так. Она хихикнула, явив, что парадоксально, около сорока восьми крупных белых зубов.
— Не-а, дядя, — парировало это существо. — Не гативно. Я не недопроявленная, я неимущая.
Я вгляделся — она рекла правду. Сгребя в охапку, она снова уложила меня в постель (стыд-то какой!), и я убедился еще крепче, ибо нос мой оказался расплюснут одним из ее великолепных 100-ваттных лобовых прожекторов. Невзирая на поистраченное состояние (ох, ладно вам, я знаю, что это не то слово, но вы прекрасно меня поняли), я ощутил, как старина Адам беспрепятственно вздымается в моих чреслах — и я не райского садовника имею в виду. Больше всего на свете мне хотелось выйти и убить ей дракона или двух: сама эта мысль была так прекрасна, что я снова заплакал.
Существо принесло мне жидкости — довольно жиденькой, но, бесспорно, алкогольсодержащей. Энох Пауэлл[12]навсегда потерял мой голос. Я еще немного поплакал, довольно-таки наслаждаясь. Слезами, не поймите меня неверно, не жидкостью, которая вкусом своим напоминала молоко дохлой свиноматки. Вероятно, бурбон или что-то из того же разряда.
Гораздо позже, неимовернейше улыбаясь, она вошла снова и встала спиной к открытой двери.
— А вот — к вам доктор Фарбштайн, — смачно хмыкнула она, словно все это — одна большая шутка. Огромный, жизнерадостный и бородатый малый просквозил мимо ее великолепного бюста (клянусь, тот зазвенел натянутой струной) и уселся на мою кровать. Малый искрился весельем.
— Ступайте прочь, — вяло пропищал я. — Я антисемит.
— Об этом надо было думать, пока вас не обрезали, — оживленно проревел он.
Заблудший солнечный лучик (быть может, мы все-таки и не на северо-западе Англии) высекал золотые искры из его бравой ассирийской бородки; Кингсли Эмис[13]немедленно признал бы в них потеки яичного желтка, потребленного на завтрак, но я — романтик, как вы, стоит думать, уже постигли, даже если не читали о моих предыдущих приключениях.
— Вы были изрядно нездоровы, знаете? — сообщил мне малый, стараясь не расплываться в улыбке, а говорить сурово и озабоченно.
— Я до сих пор изрядно нездоров, — отвечал я с достоинством, — а ногти у меня на ногах — позор Национальной службы здравоохранения. Сколько я пробыл в этом не ведающем лизола «гетапа»,[14]в подвалах этой квазимедицинской Лубянки?
— О! Похоже, целую вечность, — бодро сказал он. — Время от времени мне сообщают, что вы шевелитесь, я заглядываю и накачиваю вас паральдегидом,[15]чтобы вы не гонялись за медсестрами, а потом забываю о вас на много дней кряду. Мы это здесь называем «пусть Природа следует своим милостивым путем».