Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И снова вскипел от негодования капитан при мысли о племяннике, живущем на чужбине.
Учится, черт бы его побрал! Есть уж в роду один ученый – Сиезасыр, – вполне хватит! Портки узкие, так что задница еле влазит, на носу стекляшки, а в голове ветер гуляет! Тьфу!
Капитан Михалис сплюнул с такой яростью, что плевок едва не залетел в лавку кира[10] Димитроса, торговца пряностями.
Вот до чего докатился славный род Дели-Михалиса, грозы турок!
Перед глазами как живой предстал покойный дед Дели-Михалис. Нет, не может он быть покойным, пока живы сыновья его и внуки. Старики и сейчас еще вспоминают, как бродил он по критскому побережью: остановится, козырьком приставит к глазам свою лапищу и вглядывается в морскую даль – не покажутся ли на горизонте корабли московитов. Или заломит лихо феску, подопрет стену темницы Куле и напевает прямо в лицо туркам: «Московит сюда идет!» Были у него, говорят, длинные волосы и борода, ходил он в сапогах с высокими голенищами, которые подвязывал к поясу и никогда не снимал. И рубаху носил только черную: порабощенный Крит всегда одевался в траур. А по воскресеньям, отстояв обедню, вешал за спину старинный лук да колчан со стрелами – так и разгуливал по деревне.
Да, были люди! – вздохнул капитан Михалис, сдвинув брови. Могучие как дубы! И жены им под стать. А мы что – чахлая трава!.. Измельчал народец, дьяволу душу продал!
Вслед за дедом вспоминалась и бабка – страшная, костлявая, под длинными ногтями чернота. Уже в глубокой старости покинула она свое окруженное рвом жилище, многочисленное семейство и переселилась в пещеру у подножия Псилоритиса. И еще двадцать лет в этой норе прожила. Внучка, вышедшая замуж за своего, деревенского, каждое утро таскала ей ячменный хлеб, маслины да бутыль вина (воды и в самой пещере было предостаточно). А на Пасху два красных яичка – чтоб старуха не забывала Господа нашего Иисуса Христа. Бывало, выйдет старуха из пещеры и стоит у входа, оборванная, растрепанная, седая – ну ровно ведьма! Поглядит-поглядит на солнце, помашет костлявыми руками, то ли благословляя, то ли проклиная кого-то, и снова скроется в каменном зеве. А как-то утром на двадцать первый год не вышла из пещеры. И люди все поняли, взяли священника и отправились туда с факелами. Старуха уж окоченела – лежала, скрючившись и скрестив руки в маленькой ямке, точно в купели.
Капитан Михалис, тряхнув головой, отбросил от себя воспоминания о прошлом.
В лавке напротив на низеньком диванчике сидел, поджав ноги, кир Димитрос – известный выпивоха. Держа в руках мухобойку из конского волоса, он лениво отгонял мух от мешочков с гвоздикой, мускатным орехом, хиосской мастикой[11], корицей и от фляг с лавровым и миртовым маслом. Лицо у кира Димитроса вечно недовольное, желтое, обрюзгшее, глаза припухшие. Он то чесался, то зевал и уже готов был погрузиться в дрему, как вдруг ему почудилось, будто капитан Михалис с противоположной стороны улицы повернул голову и смотрит на него. Кир Димитрос поднял было мухобойку, чтобы поприветствовать грозного соседа, но тот уже отвел взгляд, и кир Димитрос опять принялся зевать.
Капитан Михалис вновь достал из-за кушака смятое письмо и разорвал его в клочья.
Мало одного учителишки, что опозорил наш род, так еще один выискался! И ведь чей сын – брата Костароса, того самого, который когда-то факелом поджег пороховой склад и взорвал к чертям монастырь Аркади[12] вместе со всеми святыми, монахами, христианами и турками!..
На улице, ведущей в гавань, появился человек в старом шерстяном пальтишке. Это Вендузос, замечательный музыкант: никто не сравнится с ним в игре на лире. Он заказал для своей таверны бочку кисамосского[13] вина и торопился его получить. Но, завидев издали капитана Михалиса в платке, надвинутом по самые брови, почел за лучшее обойти его стороной. Старый черт опять не в духе! Ему только попадись под горячую руку.
Солнце уже зацепилось за вершины Струмбуласа. По улицам легли длинные тени. Белые минареты порозовели. В порту все реже слышались выкрики торговцев, рабочих и лодочников – видно, уже надорвали глотки за день. Даже бродячие собаки перестали лаять. Капитан Михалис достал из-за кушака кисет и свернул самокрутку. Гнев постепенно улетучивался. Капитан погладил пышную, цвета воронова крыла бороду и улыбнулся. Опять сверкнул белый клык.
– Дай Бог здоровья сыну моему Трасакису, – пробормотал он, обращаясь к самому себе. – Уж за него нам краснеть не придется. Этот подведет брандер[14] и под своего дядьку Сиезасыра, и под этого талмудиста, который не постеснялся смешать нашу кровь с иудейской. Да, только Трасакис ныне опора нашего рода!
Такие мысли вновь примирили капитана Михалиса с жизнью и с Богом. В самом деле, грех обижаться на Всевышнего.
Послышался стук башмаков на деревянном ходу. К нему робко приблизился Али-ага[15], безбородый старик турок, одетый бедно, но чистенько. С испугом он смотрел на капитана Михалиса и молчал.
– Ну, чего пришел?
Капитан Михалис не выносил этого старого слизняка: липкий какой-то, угодливый, по вечерам сидит с соседками-гречанками, вяжет носки и чешет языком, как баба.
– Хозяин, – прошамкал старик, – меня Нури-бей прислал. Он просит сделать милость и пожаловать ныне вечером к нему в конак[16].
– Ладно! Он ведь уже посылал ко мне своего арапа. Проваливай отсюда!
– Уж очень ты ему нужен.
– Пошел вон, кому говорят!
Капитану Михалису было противно слушать тоненький, как у евнуха, бабий голос турка. Али-ага передернул плечами от вечернего холода и заковылял прочь.
И зачем это я понадобился этому турецкому псу? Чего я не видел в его хоромах? Коли приспичило, пускай ко мне идет! Обернувшись, он крикнул:
– Эй, Харитос! Оседлай-ка мне кобылу!
Ему вдруг захотелось проехаться верхом, да так, чтоб ветер свистел в ушах. Дед, бабка, племянник, Нури-бей… Может, хоть верховая езда освободит его от тяжких раздумий… Но именно в тот миг, когда капитан Михалис протянул руку, чтобы снять с гвоздя ключ и запереть лавку, в конце улицы протяжно и торжествующе заржал конь. Он узнал это ржание и выглянул. Гордо выгнув шею, по улице гарцевал тонконогий породистый рысак. От черной и блестящей, как маслина, шкуры шел пар. Толстый и босой турчонок гордо прогуливал расседланного жеребца под уздцы, чтоб поостыл немного. Издалека, видно, примчался конь – весь в пене.