Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очевидно, что если комедия может быть toute serieuse,[7] то трагедия может иногда позволить себе сдержанную улыбку. Кто вправе наложить на нее запрет? И вправе ли критик, заявляющий, ради защиты самого себя, что ни один род комедии не должен быть отброшен, предписывать правила Шекспиру?
Я знаю, что предисловие, из которого заимствованы вышеприведенные строки, подписано не именем г-на де Вольтера, а именем его издателя; однако кто же усомнится в том, что издатель и автор в данном случае — одно и то же лицо? Едва ли может возникнуть сомнение, где надо искать этого издателя, столь счастливо усвоившего слог своего автора и его блистательное искусство доказательств. Цитированные мною строки, несомненно, выражают собственные мнения этого великого писателя. В своем послании к Маффеи, предпосланном «Меропе», он высказывает сходное суждение, хотя, как мне кажется, с некоторой долей иронии. Переведя несколько строк из «Меропы» Маффеи, г-н де Вольтер добавляет: «Tous ces traits sont naïfs: tout y est convenable à ceux que vous introduisez sur la scène et aux moeurs que vous leur donnez. Ces familiarités naturelles eussent été, à ce que je crois, bien reçues dans Athènes; mais Paris et notre parterre veut une autre espèce de simplicité».[8]
Повторяю, мне кажется, что в этих и в других строках данного послания сквозит насмешка; но сила правды не уменьшается даже и тогда, когда ее представляют с оттенком смешного. Задачей Маффеи было изобразить события из истории греков, и уж, конечно, афиняне могли с неменьшей основательностью, чем парижский партер, судить о греческих нравах и об уместности представления их на театре. «Дело обстоит как раз наоборот», — утверждает Вольтер (и я не могу не восхищаться его аргументацией): «В Афинах было десять тысяч граждан, а число жителей Парижа приближается к восьмистам тысячам, из которых примерно тридцать тысяч являются судьями драматических произведений». Согласен, — это так. Но допуская, что состав трибунала в самом деле столь многочислен, я полагаю все же, что не было другого такого случая, когда кто-либо стал бы утверждать, что тридцать тысяч человек, живущих почти на две тысячи лет позже той эпохи, о которой идет речь, являются, в силу одной лишь численности их голосов, лучшими судьями, чем сами греки, в вопросе о том, каков должен быть характер трагедии из греческой истории.
Я не буду затевать спора о той espece de simplicite,[9] которой требует парижский партер, как и о тех колодках, которыми тридцать тысяч судей сковали свою поэзию, чье главное достоинство, как я улавливаю из многократно повторяющихся высказываний в «Новом комментарии к Корнелю», состоит в воспарении, несмотря на эти оковы, — то есть в таком искусстве, которое, будь оно общепризнано высшим достоинством поэзии, превратило бы ее из высокого труда воображения в ребяческое и в высшей степени презренное занятие — difficiles nugae[10] при свидетеле. Я не могу, однако, не упомянуть здесь об одном двустишии, которое всегда воспринималось моими английскими ушами как весьма плоское и пустячное, призванное лишь пояснить какое-то второстепенное обстоятельство, но которое Вольтер, обошедшийся весьма сурово с девятью десятыми сочинений Корнеля, выделил, взяв его под особую защиту, из всего творчества Расина:
De son appartement cette porte est prochaine,
Et cette autre conduit dans celui de la Reine.[11]
В переводе это звучит так:
Ближайшая к нам дверь ведет в его палаты;
За дверью дальнею — царицыны пенаты.
Несчастный Шекспир! Если бы ты заставил Розенкранца сообщать его товарищу Гильденстерну расположение помещений в копенгагенском дворце, вместо того, чтобы развернуть перед нами нравоучительный диалог между датским принцем и могильщиком, просвещенному парижскому партеру вторично посоветовали бы восхищаться твоим талантом.
Цель всего сказанного мною — найти оправдание моей дерзкой попытке в примере, который являет нам блистательнейший из гениев — тех по крайней мере, что были порождены нашей страной. Я мог бы заявить, что, создав новый вид романа, я был волен следовать тем правилам, которые считал подходящими для его построения; но я бы испытывал большую гордость, если бы было признано, что я сумел сотворить нечто, хоть отдаленно, хоть в малой степени напоминающее столь замечательный образец, нежели если бы за мной числилась заслуга изобретения чего-то совсем нового, а мое сочинение при этом не было бы отмечено печатью гениальности и своеобразия. Что бы ни представлял собой мой труд, публика достаточно почтила его своим вниманием, независимо от того, какое место в литературе отводят ему суждения читателей.
СОНЕТ ДОСТОПОЧТЕННОЙ ЛЕДИ МЭРИ КОУК
О деве горестной судьбою
Поведает вам мой рассказ;
Ужели искренней слезою
Не увлажнит он ваших глаз?
Нет, ваше ль сердце будет глухо
К людским несчастьям и скорбям?
Ведь вам присуща твердость духа,