Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды Синт сказала мне, что в профиль я выгляжу лучше, и я ответила, что она говорит обо мне так, словно я монета. Сейчас я стала задумываться о двух сторонах моей личности, о впечатлении, которое я, возможно, произвела на Памелу: она считала меня чем-то вроде мелочи, которую еще никто не прикарманил. А я, напротив, особенно остро чувствовала собственную значимость в присутствии девицы по фамилии Радж.
Уже в самую первую неделю, в четверг, она сказала мне, что раньше не была знакома с «черными». Когда я ответила, что до приезда сюда при мне никого так не называли, она, видимо, вообще не поняла, о чем речь.
Но, несмотря на мои неуклюжие танцы с Памелой, я пребывала в экстазе от нового места работы. Скелтон был Эдемом, Меккой и Пемберли[6]; лучшие из моих снов стали явью. Комната, письменный стол, печатная машинка, утренняя Пэлл-Мэлл, по которой я шла от станции Чаринг-Кросс, – бульвар, залитый золотым светом.
В мои обязанности входило расшифровывать исследовательские записи ученых, которых я никогда не видела; они писали о бронзовых скульптурах или сериях линогравюр, и разобрать их почерк порой оказывалось весьма непростой задачей. Эта работа мне нравилась, но основная моя деятельность была сосредоточена вокруг подноса на моем столе – он заполнялся письмами, которые мне полагалось печатать и относить вниз Памеле. Письма эти были по большей части довольно-таки обыденными, но то и дело мне удавалось наткнуться на сокровище – например, на просительное письмо какому-нибудь старому миллионеру или дряхлой леди Такой-то Сякой-то, давно отжившей свой век: «Мой дорогой сэр Питер, я с огромным удовольствием идентифицировал картину Рембрандта, хранившуюся в Вашей мансарде в 57-м году. Быть может, Вы хотели бы прибегнуть к услугам Скелтоновского института для каталогизации остальной части Вашей замечательной коллекции?» и тому подобное. Письма к финансистам и магнатам киноиндустрии с уведомлениями о том, что есть возможность приобрести Матисса, или с предложениями назвать в их честь новый зал в Скелтоне, если, конечно, они согласились бы предоставить для него работы из своих коллекций.
Писал эти письма главным образом директор Скелтоновского института, человек по имени Эдмунд Рид. По словам Памелы, Риду было за шестьдесят и он с легкостью выходил из себя. Во время войны он имел какое-то отношение к возвращению произведений искусства, конфискованных нацистами, но больше она ничего о нем не знала. В имени «Эдмунд Рид» мне слышалась типичная, пугающая меня английскость: мужчины в костюмах с Сэвил-роу в клубах Уайтхолла, поедатели стейков, охотники на лис. Костюм-тройка, напомаженная шевелюра, золотые часы двоюродного дедушки Генри. Всякий раз, когда мне случалось встретить Рида в коридоре, он окидывал меня удивленным взором. Можно было подумать, что я вошла прямо с улицы, да еще и нагишом. Таких, как он, мы изучали в школе: джентльмены со связями, богатые джентльмены, белые джентльмены, они окунали свои перья в чернильницы и создавали мир, писали письма, а всем нам полагалось их читать.
Скелтоновский институт отчасти напоминал тот мир, к которому меня учили стремиться, и даже просто печатая эти буквы, я уже чувствовала себя к нему ближе, как будто моя помощь в этом деле была неоценимой, как будто существовала причина, чтобы выбрали именно меня. И самое главное, работала я быстро, а поэтому, закончив печатать их буквы, могла высвободить часок, чтобы печатать мои тексты – начинать снова и снова, комкать листы, не забывая удостовериться, что убрала их в сумку, а не оставила в корзине для мусора, словно улики на месте преступления. Иногда я шла домой с сумкой, набитой комками бумаги.
Я призналась Синт, что совершенно забыла о запахе шкафа с товаром в «Дольчиз». «Мне кажется, одна неделя способна зачеркнуть пять лет», – добавила я, исполненная восторженной решимости по поводу произошедшей со мной трансформации. Рассказала я и о Памеле, не преминув пошутить насчет негнущегося пчелиного улья у нее на голове. Синт помолчала, слегка нахмурясь, – она как раз жарила мне яичницу, а плитка в нашей крошечной квартире работала кое-как. «Рада за тебя, Делли, – проронила она. – Рада, что все так хорошо».
В первую же неделю, в пятницу, закончив перепечатывать письма Рида, я улучила спокойные полчаса, чтобы повозиться со стихотворением. Синт призналась мне, что хотела бы получить от меня только один свадебный подарок: «Что-то твоего собственного сочинения – ты ведь единственная, кто всегда умел писать». Одновременно растроганная и взвинченная, я уставилась на скелтоновскую печатную машинку, думая, какими счастливыми Сэм и Синт делали друг друга. Это заставило меня задуматься, чего не хватало мне самой, почувствовать себя Золушкой без хрустального башмачка. Вспомнила я и о муках творчества, преследовавших меня месяцами. Меня раздражало все, что я создавала, ни одно слово не вызывало у меня удовлетворения.
Как только у меня забрезжила возможная фраза, в кабинет вошла какая-то женщина.
– Приветствую, мисс Бастьен, – сказала она, и мысль моя, едва возникнув, тут же растаяла. – Ну как, осваиваетесь? Позвольте представиться – Марджори Квик.
Я вскочила, в спешке опрокинув печатную машинку, и женщина засмеялась.
– Что вы, мы же не в армии. Садитесь.
Мой взгляд метнулся к стихотворению, вставленному в машинку, и внутри у меня все оборвалось при мысли, что она может подойти сюда и увидеть, чем я занимаюсь.
Марджори Квик подошла ко мне, протягивая руку и поглядывая на печатную машинку. Я задержала ее руку в своей, надеясь, что Марджори останется по другую сторону письменного стола. Она и осталась. Явственно чувствовался исходивший от нее запах сигарет, смешавшийся с мускусным, мужским парфюмом, – я вспомнила, что точно так же пахло и ее письмо. Впоследствии выяснилось, что это диоровский «Саваж».
Марджори Квик была изящной, с прямой спиной, и своей манерой одеваться совершенно затмевала потуги Памелы. Широкие черные слаксы, во время ходьбы раздувавшиеся, словно брюки матроса. Нежно-розовая шелковая блузка с серым атласным галстуком, свободно заправленным под блузку. Эта женщина, с ее короткими серебристыми кудряшками, со скулами, казалось вырубленными из прекрасного медвяного дерева, словно явилась из Голливуда. По моим предположениям, Марджори было немногим более пятидесяти, но я в жизни не встречала таких пятидесятилетних. Эту женщину с волевым подбородком окружало облако гламура.
– Здравствуйте, – пролепетала я, не в силах оторвать от нее взгляда.
– Есть поводы для беспокойства?
По-видимому, и Квик не могла от меня оторваться; она ждала ответа, устремив на меня влажные темные зрачки. Она казалась разгоряченной, а на лбу даже выступила капелька пота.
– Беспокойства? – переспросила я.
– Хорошо. Сколько сейчас времени?
Часы были прямо у нее за спиной, но она не обернулась.
– Около половины первого.