Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жестяная посуда, чайники, дрова для костра, одеяла и прочее, так необходимое для удовольствия почти сорока душ, отправились вперед на бивак, а они вошли в прозрачный, прохладный лес и замолчали. Высоченные сосны, грабы, дубы коричневыми чешуйчатыми голыми телами тянулись куда-то в невозможную высоту. Толстый ковер из множества поколений иголок пружинил под ногами и скрадывал шум движения. Птиц не было слышно совсем – вокруг царила тугая тишина, и казалось, что они идут по колоннаде огромного храма, выстроенного на крутых склонах, прорезанных извилистой дорогой, и увенчанного еле видимой снизу крышей из слегка покачивающихся под ветром множества мощных ветвей.
Ощущение своей ничтожности перед этой безразличной к ним красотой посетило, видимо, всех, потому что даже самые молодые перестали дурачиться, бегать среди деревьев, пытаясь разыскать какие-нибудь грибы или коряги причудливой формы, стянулись к дороге и все устремились ходко вперед, пытаясь вырваться на свободу из плена этих бесчисленных столетних существ.
Мысль о том, что вокруг них стояли не просто деревья, а живые существа, проникла в голову даже пофигисту Марченко, который, почему-то шепотом, сказал об этом Гелию. А тот, мчавшийся в голове колонны, думал только о природе своего неожиданного страха – у него была клаустрофобия – он не переносил низких потолков, маленьких кабин лифтов, всяких подземных ходов и пещер, но такая же паника вдруг охватила его и в лесу, и страх гнал его к выходу из туннеля дороги хоть в какое-нибудь широкое пространство.
Бег оказался не напрасным – хотя физкультурник Михаил, оторопевший от его прыти, уже ругался непечатно в голос, призывая к соблюдению необходимого темпа и графика, – послышался шум, он нарастал с каждой секундой, впереди развиднелось, и дорога вышла на край обрыва над ущельем, по дну которого бежала шумная горная речка. Лес остался позади, и вскоре они подошли к месту, где река, делая крутую петлю, оставляла за собой цепочку линз голубоватой прозрачной воды.
Гелий с ребятами понеслись к воде, сбрасывая на ходу одежду, не обращая внимания на крики проводника за спиной – почему тот кричал, он понял только после того, как, пробив толщу воды до дна, выскочил пробкой наверх с диким звериным воплем – вода оказалась ледяной. Нет, это не то слово, она вся состояла из пронзивших его тело ледяных игл – тысячи игл прошили его тело от лодыжек до глаз, и, задохнувшись от ужаса и восторга, он выпрыгнул на берег прямо к ногам Ольги.
Она сидела на берегу в длинном легком светлом платье, обхватив ноги руками, не двигаясь, хотя он, вынырнув из воды, мог видеть ее стройные, очень красивые ноги целиком, вплоть до белого лоскутка ткани в глубине, и, с интересом разглядывая его, шутила над тем, как стучат его зубы, и ужасалась количеству мурашек, усеявших его спину и руки.
Он лежал рядом с ней, отогреваясь на солнце и морщась от жеребячьих криков демонстрирующих свою удаль парней, тихо отвечал на ее расспросы о своей работе в Москве, о знакомых ему известных людях, но по какому-то внутреннему уговору они ни разу не коснулись его личной жизни, хотя она-то, как бы между прочим, уже сказала о своем муже и ребенке, ждущих ее в Омске.
Нанырявшись до икоты, парни разлеглись по всему берегу, пренебрежительно поглядывая на подошедшую группу солидных дядек с животами, привольно распиравших их рубашки. Засучив брюки, они робко пробовали воду белыми ногами, не решаясь в нее войти, несмотря на призывы своего инструктора, толстенной загорелой тетки, которая вовсю плескалась в кристальной воде, предлагая им освежиться перед входом в лес. Когда дядьки, так и не поддавшись на уговоры, с уважением обходя посиневших героев, ушли по дороге в лес, наступила тишина, глубину и гулкость которой оттеняли скрипучие переливы цикад и редкие крики чаек в вышине. Подумав, физкультурник объявил привал, и спальни номер пять и номер три, серьезно недоспавшие накануне, улеглись соснуть на выжженную беспощадным крымским солнцем сухую с зелеными проплешинами траву.
Гелий тоже раззевался, смущенно улыбаясь, но не в силах бороться с собой, извинился перед Ольгой и прикорнул, замолкнув на полуслове, – она не спала одна. Даже Михаил закемарил, надвинув шляпу себе на нос. На всякий случай оглянувшись по сторонам, она осторожно коснулась лохматых, жестких, как проволока, волос Гелия, потом накрутила вьющуюся прядь на указательный палец и, подождав, бережно отпустила ее не распрямившейся и улыбнулась. Потом она прилегла рядом с ним и смотрела в его лицо, как ей казалось, доверчивое и беззащитное, лежала близко-близко к его обветренным, потрескавшимся губам, а потом тоже уснула. Только чайки, залетевшие по своей надобности так далеко от моря, могли видеть их двоих, повернувшихся друг к другу – будто и не спали они, продолжая шептаться, – а рядом и поодаль, поодиночке и группами, под выцветшим синим небом, разметались тела их спящих попутчиков.
Но Гелию снилось плохое. Ему снились фотографии, горящие в пламени костра, фотографии, на которых лица его и жены в белом платье и фате, и священника, и иконы, корчились, изгибаясь от жара, покрывались коричневой патиной, а потом багровели, чернели, обугливаясь, и проваливались в дыры, выжженные огнем. Если он и представлял себе ад, про который читал у Данте, то, наверное, такой, в котором должен был бы видеть то, что он сделал собственными руками.
Мама жены и его мама тоже упросили их сходить в церковь и повенчаться после загса. И жена и он крещены были тайком. Она – в дачном месте, в убогой разрушенной церкви, где старинные лики проступали на стенах при морозах заиндевевшими лицами и где все необходимое для служб оборудовали почти тайком, в маленьком помещении свечной при входе. Его крестили под Винницей, куда на дачу увозила каждый год мама его и братьев и где за месячную пенсию бабки Фроси местный униатский поп совершил назло советской власти незаконный обряд. Но вдруг о венчании узнала подружка жены, а потом поползли слухи, и его вызывали на комсомольские комитеты, где он врал отчаянно, спасая себя, и со страха вывез все фотографии и метрики в лес и жег их до пепла на костре, приседая от страха, когда начинали громко трещать стволы деревьев. Вот тогда, видимо, ему и была назначена кара – всегда бояться, всегда делать не то, что хочет его сердце, и всегда видеть один и тот же сон.
Это стало его тайной, такой же, как тайна мамы о ее мелкопоместных дворянских родственниках, тайна национальности у отца, которую он прятал всю жизнь и которая, всплыв однажды, разрушила его карьеру, тайна бегства от раскулачивания у родителей жены, из-за которой ее мама была вынуждена всю жизнь жить с нелюбимым. Подобные тайны и теперь есть у каждого, но тогда такая тайна была рядом с позором и забвением. Его тайна душила его во сне, и, пытаясь вырваться из одеревенелого тела и мучаясь под обжигающим жаром, он начал каяться, еле ворочая опухшим языком, и очнулся от трубного звука.
Загорелый до черноты, развеселый физкультурник все трубил и трубил в свою блестевшую на солнце дудку, извлекая из нее короткие хриплые звуки, сообщавшие разомлевшим под солнцем туристам, что привал закончен.
Гелий смотрел на вскочившую Ольгу, на примятой щеке которой отпечаталась красным следом какая-то травинка, не вслушиваясь, слушал ее быстрый пересказ того, как он неожиданно заснул на полуслове, не закончив что-то интересное о Пугачевой, обещал обязательно продолжить, надевал рюкзак с тушенкой, который по жребию должен был тащить следующий километр, и понимал, что она рядом оказалась неспроста и это что-то будет значить для него, и не знал, должен ли он этого начинать бояться.