Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А раз прихожу — улыбается, радостная такая. И говорит:
— Вот погляди, какое я нынче письмо с фронта получила.
Подает и велит вслух читать.
Ну, стала я читать. Пишет летчик, товарищ ее сына. Душевно, хорошо так рассказывает, какой ее Эдька замечательный человек был, как его в полку любили.
Читаю и реву. Про ее сына читаю, а сама про Леньку думаю: ну-ка и меня такое письмо впереди ждет?..
А под самый конец, значит, он, летчик этот, товарищ Эдика, извиняется за плохой почерк — рука у него малость ранена, и потому писать трудно, а еще говорит, что очень бы он хотел ей за родного сына быть и, ежели она позволит, называть ее мамой…
Тут я на подпись глянула — и в глазах темно. Роспись Ленькину я сразу признала…
Вот дела какие.
На холодную голову рассудить: ну, что такого? Чужую женщину в ее материнском горе поддержать — святое дело. И что писать ей обещался — справедливо, слова не скажешь. Но зачем при живой матери мамой ее называть? И почему от меня скрыл, что раненый?..
Не могу того понять и простить не могу.
Вообще, я многое в нем не понимала. Он и маленький загадки загадывал. Вот, помню, народ у нас собрался. В лото играли. Не пьяные, ничего. Чин чином все. И номера с шуткой выкрикивали. Всем хорошо было. А он к занавескам пробрался. Богатые занавески были — расшитые, в цветах, ягодах; мало гладью, еще и бусами отделаны… и с такой злостью стал бритвой бусины отчекрыживать.
Отец заметил, дал, конечно, ему духу. И правильно — к чему вещь портить? А Ленька ну просто как волчонок сделался. И отцу нагрубил, и все объяснить старался, какие люди обманщики и гады. С чего это он? Никого никто не обманывал, все честно, без жульничества играли, да и чего жулить, если карта по двадцать копеек шла?..
Или еще случай.
Под самый конец войны я в Москву вернулась, и заехал ко мне майор Пахомов. Начальник Ленькин. Привез письмо, привез посылочку. Ну, я рада была без памяти, чем могла напоила, накормила. И оставила того майора у себя ночевать. Одно слово — как родного приняла.
А на другой день под вечер приходит он с девицей. Сам выпивши, не сильно, правда, но все-таки заметно. Сначала я думала, девица — знакомая его. Порадовалась было — встретились! Война ведь, не каждому такое счастье. А потом гляжу — не та девица. Позвала я его на кухню и говорю:
— Уж извините, но я по-матерински спросить хочу, где ты ее подхватил?
А он смеется:
— Разве я? Она меня подхватила, и не расстраивайтесь, мамаша, война спишет…
Нет, грубого слова я не сказала, но у себя их не оставила.
Так что ж вы думаете — осудил меня Ленька. Осудил. Дескать, вроде я притворяюсь, благородство разыгрываю… И тоже какой-то обман тут усмотрел. А какой обман? Почему? Разве ж я против любви? Только, извиняюсь, я за любовь, а не за свинство.
А здесь вот заметка из газеты у меня вырезана.
«Бой подходил к концу. И у наших ястребков горючего оставалось всего на несколько минут, и у фашистских стервятников оно было тоже на исходе. Командир звена гвардии старший лейтенант передал по радио: „Общий сбор!“ — и со снижением стал уводить свою группу с поля боя.
До линии фронта оставалось километров двадцать, когда ведомый Пилевина гвардии лейтенант Габов заметил подкрадывающихся со стороны солнца двух воздушных пиратов. Не задумываясь и секунды, гвардии лейтенант комсомолец Леня Габов отважно атаковал противника и тем самым спас жизнь своего командира.
Однако в этой молниеносной схватке досталось и его машине. Была пробита левая плоскость, поврежден элерон. Ястребок начал терять устойчивость. Продолжать бой невозможно. А внизу территория, занятая противником.
Габов тянет к своим, и теперь уже гвардии старший лейтенант Пилевин прикрывает своего ведомого. Остается пять, три, какой-нибудь километр до передовой линии, когда на самолете комсомольца Габова вспыхивает мотор. Высота мала, дотянуть до своих почти невозможно. Но отважный истребитель, блестяще владеющий техникой пилотирования, не теряет мужества и с присущим ему мастерством ведет пылающую машину на восток.
Наземные войска, наблюдавшие за этим боем, открывают ураганный огонь по фашистским стервятникам. Те сразу же утрачивают свое нахальство — не любят их асы драться над нашей землей — и отворачивают. Но высоты у Габова почти не остается, а машина горит и впереди изрытое танковым боем поле. Садиться вынужденно — верная гибель!
И тогда герой-комсомолец принимает отважное и единственно правильное в сложившейся обстановке решение — выбрасывается с парашютом методом срыва. Не выпрыгивая из кабины, он поднимается над сиденьем и раскрывает парашют. Шелковый купол наполняется встречным потоком воздуха и бережно опускает летчика на землю…
Наш корреспондент беседовал с гвардии лейтенантом Габовым в госпитале, куда он был доставлен бойцами Н-ского стрелкового полка. Леня Габов сказал:
— Это был мой тридцать шестой воздушный бой. Я не совсем доволен собой. Жалко потерянной машины. Но если и в другой раз обстоятельства сложатся подобным образом, буду действовать так же…»
Мне эту заметку комиссар Ленькиного полка переслал. И письмо при заметке было. Поздравлял с таким сыном, здоровья желал и дожить до Победы.
Заметку и письмо я прибрала. Потом, когда уже войне конец пришел, показала Леньке. Он удивился. Оказалось, на фронте той газеты не видел. И не знал, что про него написано. Прочитал и говорит:
— Вранье тут, мать, все. И никогда я таких глупостей никому не говорил.
Ну, ладно, не говорил, так не говорил. Поверила. А бой такой был? С парашютом ты выпрыгивал?
— Выпрыгивал, — говорит, — потому выпрыгивал, что молодым и глупым был.
И стал растолковывать, что нечего было лезть на тех немцев, раз бензина не оставалось, а надо просто командиру по радио сказать, откуда они подкрадываются. И тот мог пониже спуститься, и все бы кончилось тихо…
— Но ты же ему жизнь спас, — говорю.
— А этого никто не знает — я спас или оно само собой получилось. Был бы поумней, и машина б цела осталась.
Говорит и