Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В двери звякнул ключ, и, спрыгнув с дивана, Этта поправила подушки.
Перед тем как зайти, Роуз в последний раз встряхнула зонтик в коридоре.
Несмотря на ранний осенний ливень, она почти не намокла – волнистые светлые волосы, скрученные в узел; мокрые, но не загубленные каблуки; застегнутый на все пуговицы плащ. Этта, смутившись, протянула руку, пытаясь пригладить собственные волосы, жалея, что все еще не сменила цветастую пижаму на платье для выступления. Ей нравилось, что они с мамой так похожи – словно составляют комплект, – потому что, не видя отца, глядящего на нее из зеркала, было проще принять жизнь без него. Но теперь Этта понимала: их сходство лишь поверхностно.
– Как прошел день? – спросила Этта, когда мама окинула взглядом пижаму и отвернулась, вскинув брови.
– Разве тебе не пора уже быть одетой? – вместо ответа поинтересовалась Роуз; ее английский акцент хрустнул таким неодобрением, что внутренности Этты непроизвольно сжались. – Элис придет с минуты на минуту.
Пока Роуз вешала плащ в крошечную гардеробную их крошечной квартирки, Этта бросилась к себе в комнату, чуть не поскользнувшись на нотах, разложенных на ковре, и почти кувыркнувшись головой в старый шкаф, служивший ей гардеробом. Несколько недель назад она выбрала рубиновое коктейльное платье для этого события, но теперь колебалась, задумавшись, не решит ли мама, что оно слишком неформальное или слишком жеманное с этими лентами, завязывающимися на каждом плече. Предстояло закрытое мероприятие по сбору средств для Метрополитена, и Этта не хотела, чтобы мамино начальство подумало, будто она ненастоящий профессионал.
Этта мечтала снова увидеть мамину улыбку, когда она заиграет.
Отложив красное платье, девушка вытащила более строгое приглушенно-черное и села за стол наводить марафет. Через пару минут мама постучала в дверь.
– Помочь с прической? – спросила Роуз, наблюдая за дочерью в висящее на стене зеркало.
Этта вполне могла сама укротить волосы, но кивнула, вручила маме пучок заколок со старой расческой и сидела, выпрямившись, а Роуз принялась распутывать волосы дочери, разглаживая их на макушке.
– Я не причесывала тебя с тех пор, как ты была маленькой девочкой, – тихо проговорила Роуз, собирая волны светлых волос в руке. Этта прикрыла глаза, припоминая, каково это – быть такой маленькой, чтобы после ванны сидеть у мамы на коленях и, пока она чешет волосы, слушать истории о ее путешествиях до твоего рождения.
Теперь она не знала, как ответить, чтобы Роуз не погрузилась снова в свое обычное тяжелое холодное молчание. И решила спросить:
– Повесишь новую картину, которую закончила? Такая красивая!
Роуз одарила ее одной из своих редких мягких улыбок:
– Спасибо, дорогая. Хочу заменить Люксембургский сад – напомни мне на выходных подобрать крепеж.
– Почему? – спросила Этта. – Мне она нравится.
– Лучше сработает игра цветов, – объяснила Роуз, схватив одну заколку со стола, и заколола волосы Этты назад, скручивая в жгут. – Течение тьмы к свету будет очевиднее. Не забудь, хорошо?
– Не забуду, – пообещала Этта, а потом отважилась спросить: – Что на ней?
– Пустыня в Сирии… Я не была там вечность, а тут несколько недель назад увидела во сне и никак не могу выбросить из головы. – Роуз пригладила последние непослушные пряди назад и прыснула на них лаком. – Однако это напомнило мне… У меня есть кое-что, что я давно уже хотела тебе отдать. – Она полезла в карман своего старого потертого кардигана, потом открыла ладонь Этты и положила в нее пару изящных золотых сережек.
Две блестящие жемчужины мягко подкатились одна к другой, стукнувшись золотыми листиками-сердечками. Темно-синие бусины – Этта искренне надеялась, что не настоящие сапфиры, – подвешивались к небольшим колечкам. Золото изгибалось, повторяя в мельчайших деталях крошечные виноградные лозы. По качеству обработки металла – немного грубоватой – и несовершенной симметрии Этта догадалась, что они были сделаны вручную много лет назад. Может, даже веков.
– Думаю, они отлично подойдут к твоему дебютному платью, – объяснила Роуз, облокотившись о стол, пока Этта изучала украшения, пытаясь понять, чем она больше ошеломлена: их красотой или тем, что мама, кажется, впервые неподдельно переживает за концерт, а не только за то, как он впишется в ее рабочий график.
До дебюта Этты как солистки оставалось еще чуть более месяца, но они с Элис, ее преподавательницей, начали охотиться за тканью и кружевом в Швейном квартале через несколько дней, как девушка узнала, что исполнит скрипичный концерт Мендельсона в Эвери-Фишер-холле с Нью-Йоркским филармоническим оркестром. Набросав эскизы и идеи, Этта обратилась к местной портнихе, чтобы воплотить их в жизнь. Золотые кружева, сплетенные в поразительные листья и цветы, покрывали ее плечи и ловко спускались к шифоновому корсажу глубокого синего цвета. Идеальное платье для идеального дебюта «тщательно скрываемого секрета классической музыки». Этте так надоел этот глупый ярлык, навешенный на нее несколько месяцев назад, после того как в «Таймсе» опубликовали статью о том, что она выиграла Международный конкурс имени Чайковского в Москве. Он только подчеркивал то, чего ей так недоставало.
Ее дебют в качестве солистки с оркестром «вот-вот наступал», уже по меньшей мере три года, но Элис решительно не желала брать на себя никаких обязательств. Как девушка с парализующей боязнью сцены, которой приходилось напрягать каждую унцию нервов, чтобы преодолеть ее на предыдущих конкурсах, Этта поначалу была благодарна. Но потом она переросла свой страх, ей исполнилось пятнадцать, шестнадцать, а теперь приближалось восемнадцатилетие, и она начала замечать детей, которых когда-то с легкостью побеждала, дебютирующих дома и за границей, обходя ее в гонке, которую она вела уже много лет. Этту стало нервировать, что ее кумиры дебютировали намного раньше нее: Гото Мидори – в одиннадцать, Хилари Хан – в двенадцать, Анне-Софи Муттер – в тринадцать, Джошуа Белл – в четырнадцать.
Элис окрестила сегодняшнее выступление в Метрополитен-музее «мягким стартом», чтобы проверить нервы, но это было больше похоже на «лежачего полицейского» на пути к большой вершине, восхождению на которую она хотела посвятить всю свою жизнь.
Мама никогда не пыталась убедить ее не играть, сосредоточиться на других предметах и всегда поддерживала в своей обычной, скупой на чувства манере. Этого должно было быть достаточно, но Этта постоянно ловила себя на том, что из кожи вон лезет, лишь бы заслужить похвалу Роуз, завладеть ее вниманием. Она билась, чтобы завоевать его, снова и снова оставаясь в проигрыше.
«Ей нет и не будет дела, до того как ты убиваешься, чтобы стать лучшей. Ты хоть иногда играешь для себя или все надеешься, что однажды она соблаговолит послушать?» – прокричал Пирс, ее лучший друг, ставший «больше, чем другом», когда Этта, в конце концов, решила порвать с ним, чтобы оставалось больше времени на репетиции. Но те слова восставали вновь и вновь, шипящим, как кобра, сомнением еще целых полгода, пока оно не пропитало Этту насквозь.