Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В другой связи психолог М.Г. Ярошевский справедливо пишет о позитивистских иллюзиях, согласно которым математическая формализация того или иного исторического феномена будто бы «…автоматически повышает научный характер гуманитарных дисциплин». При этом он справедливо подчеркивает, что подобные иллюзии возникали уже в эпоху Возрождения[9].
2
Хотя споры о научной точности ведутся очень давно, однако именно во второй половине нашего столетия они стали особенно острыми. И это целиком относится к филологии – к теории языка и к теории литературы в широком смысле. Вот свидетельство одного из видных американских лингвистов:
«Мы искали точности любой ценой… Точность определений была для нас гораздо важнее, чем принцип понятности…»[10]
В этих словах уже чувствуется разочарование в напрасных поисках универсальной точности, будто бы независящей от специфики каждой конкретной науки.
Необходимо рассеять возникающее здесь недоразумение. Слова Ч. Хокетта о поисках «точности любой ценой» были вызваны, на мой взгляд, тем, что понятие о математической точности до сих пор у многих ученых не только ассоциируется, но и отождествляется с понятием «подлинной научности» (уже знакомое нам представление об универсальной точности). Ю.М. Лотман, например, пишет:
«Я с радостью наблюдаю, как филология перестает быть легкой профессией, которая не требует особой специализации»[11].
Перед этим заключением автор говорил о важности формализации категорий поэтики, создавая у читателей впечатление, что, во-первых, филология до сих пор была легкой наукой (это, разумеется, неверно) и что, во-вторых, только в результате «внедрения» уже знакомой нам универсально понятой точности филология, наконец, перестанет быть «легкой наукой», превратится в «точную науку».
На мой взгляд, в действительности все происходит совсем не так. Если филология не поддается простой схематизации, она, увы, остается трудной наукой, требующей огромной предварительной подготовки и самых разнообразных знаний. Если же филологию можно было бы «подвести» под определенные типы схем, на которые в известной степени опирается универсально понятая точность, то и сама филология упростилась бы. В таком виде она требовала бы от своих адептов лишь определенных, сравнительно ограниченных знаний и не предполагала бы ни широкой начитанности в области мировой литературы, ни разнообразных знаний в области истории и теории самых разных языков.
Можно привести многочисленные доказательства в пользу сформулированного положения. Один из крупнейших современных французских филологов Э. Бенвенист, оценивая книгу американского лингвиста Л. Блумфилда «Язык», заметил, что это исследование
«отличается исключительной технической точностью и строгостью, но философски совершенно беспомощно и бедно»[12].
Как видим, техническая строгость далеко не всегда сочетается с глубиной мысли исследователя. В этом может убедиться каждый квалифицированный читатель книги Блумфилда. Поэтому предположение о том, что филология перестанет быть «легкой» в результате «внедрения» в эту науку технической точности (универсально понятой) представляется мне весьма односторонним заключением. Не говорю уже о том, что филология и в прошлом никогда, разумеется, не была легкой наукой.
Ввиду общественной важности обсуждаемого вопроса остановлюсь на нем подробнее.
В шестидесятых годах среди части советских филологов остро обсуждался вопрос о том, можно ли определять поэзию как «особым образом организованный язык». Как показал в своей статье В.В. Кожинов, для многих советских филологов-структуралистов (автор перечисляет их фамилии) приведенное определение поэзии казалось тогда окончательным, бесспорным, аксиоматичным[13]. Сам В.В. Кожинов решительно не соглашается с подобной дефиницией поэзии, которая сводит все особенности поэзии к особенностям языка и ничего не сообщает о других важных и многообразных функциях поэзии. Но упрощенное и одномерное определение поэзии удобно для проведения различных операций по «внедрению» точности в процесс изучения поэзии. Если поэзия – это только «особым образом организованный язык», то изучать поэзию различными арифметическими и статистическими методами гораздо проще, чем при многомерном истолковании самой поэзии (здесь существен, разумеется, не только язык, но прежде всего дарование автора, его идеи и замыслы, его новаторство, его отношение к предшествующей поэтической традиции и многое, многое другое).
При таком осмыслении поэзии «внедрять» в ее изучение математически (по существу арифметически) истолкованную точность становится бесконечно труднее. Вот и получается: для того, чтобы изучать поэзию точно (при нерасчлененном и прямолинейном понимании самой точности) надо резко упростить специфику изучаемого объекта, превратив его тем самым в другой объект. Все это происходит в результате неправомерного понимания точности, при котором сама точность оборачивается неточностью, искажая объект, подлежащий всестороннему изучению.
Дело, разумеется, не в том, что постановка вопроса о степени научности той или иной дисциплины будто бы уже является кощунством. Такие вопросы возникали всегда и в разных странах. Проблема в другом: как разрешались подобные сомнения и какими методами они устранялись.
О степени научности филологии, как определенной дисциплины, спорили и в прошлом столетии. В 1863 г. молодой тогда А.Н. Веселовский спрашивал себя же:
«…история литературы – может ли она быть предметом науки?»[14].
Спорили и о строгости методов изучения в лингвистике и литературоведении. Но отнюдь не всегда при этом возникала мысль о том, что подобная строгость должна быть непременно математической. Обсуждались возможности филологии: на какие вопросы она может дать в данное время удовлетворительные ответы и на какие таких ответов дать пока не может или лишь частично может. Обсуждались вопросы, связанные с перспективами дальнейшего развития филологии.
В свое время Э. Кассирер убедительно показал, что сочинения выдающегося лингвиста и этнографа В. Гумбольдта при полном отсутствии каких-либо внешних признаков систематизации (внешне выраженной точности) строятся на основе глубоко продуманной внутренней систематизации, внутренней точности мысли[15]. И это справедливо, даже несмотря на некоторые противоречия в концепции Гумбольдта и не всегда последовательную терминологию автора. То же можно сказать и о лингвистических сочинениях А.А. Потебни, внутренняя сила которых предстает как точность мысли их автора, хотя и здесь читатели не найдут никаких внешних атрибутов точности. Так возникает весьма важный вопрос о соотношении внешней (внешне выраженной) точности и внутренней (точности мысли и точности аргументации, без внешних признаков ее оформления).
Сказанное, разумеется, не означает, что цифры и схемы вообще противопоказаны филологии. В ряде случаев они могут быть и полезны, и необходимы. Но хочется подчеркнуть другое: наличие разных видов и форм проявления самого понятия точности в такой науке, как филология.