Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Я вижу, как под ровно-фиолетовым, но еще не ночным небом постепенно загораются огни на смотровых башнях Махины, лампочки на углах последних домов, мерцающие и дрожащие, как пламя газового светильника, и висящие над площадями фонари: их свет колеблется, когда ветер качает натянутые между крышами провода, отчего мечутся в разные стороны тени одиноко бредущих женщин. Они шагают, опустив голову и уткнув подбородок в шерстяной платок, неся оловянный бидон или совок с раскаленными углями, припорошенными золой. На них надеты теплые шерстяные чулки, тапочки из черного сукна, куртки поверх фартуков, застегнутые до самого верха. Склонившись, женщины двигаются вперед против ночи и ветра, добираются домой, но все еще не зажигают свет и, оставив в прихожей совок с углями, идут за жаровней, наполняют ее до половины дровами и потом, набросав туда углей, выносят жаровню на порог, чтобы ночной ветер, легкий, как морской бриз, скорее разжег ее. Эта картина у меня не в памяти, а прямо перед глазами: я вижу, как в холодном полумраке этот огонь разгорается, в то время как тьма завладевает улицей. Я чувствую запах дыма и холода, золотистых и красных углей в голубом полумраке, кипящей смолы и мокрых оливковых дров, запах зимы, ноябрьской или декабрьской ночи, напоминающей своим немного тоскливым спокойствием затишье перемирия: несколько дней назад закончился забой свиней, но еще не начался сбор оливок. Я вспоминаю сумасшедшую женщину в черном платке, с собранными в узел белыми волосами: каждый вечер, когда начинает смеркаться, она крадучись, почти прижавшись к стене, идет по улице Посо, ворует брусчатку с ремонтных работ в Доме с башнями и возвращается, укрывая брусок под платком, как кошку. Она улыбается, стараясь скрыть свою радость, и что-то бормочет, будто разговаривая с этим камнем – то ли кошкой, то ли ребенком, который, как рассказывают, умер, когда она была молодой.
Усталые, истомленные работой мужчины недавно вернулись с поля и, привязав животных к решетке, разгружают и распрягают их. Они зажгли свет в выложенных плиткой прихожих и жарких, пахнущих навозом конюшнях, но в комнатах, где женщины переговариваются вполголоса или молчат, поглощенные шитьем, до сих пор царит полумрак: скудное освещение исходит лишь от лампочек с улицы и последних гаснущих проблесков на небе, окрашенном на западе в красновато-синий цвет. Как только включат электричество, ставни на окне тотчас закроются, но сейчас возле него еще сохраняется остаток непонятно откуда идущего света, ложащегося пятнами на лица, руки, белые полотна в рамах, блеск глаз, рассеянных или пристально глядящих на улицу, где раздаются шаги и удивительно отчетливо слышны обрывки разговоров, на радиоприемник с отмеченной частотой и названиями радиостанций, городов и далеких стран, где находятся некоторые из них. Чья-то рука медленно крутит колесико настройки, стрелка перемещается по самым отдаленным географическим пространствам и наконец останавливается на музыке, сначала перебиваемой пиканьем, иностранной речью, глухим звуком рвущейся бумаги – музыке рекламы, песни или сериала. Как возможно, чтобы внутри такого маленького ящичка находились люди, как они настолько уменьшаются, как проникают туда – может, через щели, как муравьи? Голос диктора звучит торжественно и почти угрожающе:
– «Экипаж номер 13», роман Ксавье де Монтепена… – И в комнате слышно медленное цоканье лошадиных копыт, скрежет металлических колес по мостовой и шум зимнего дождя в другой стране, другом веке, другом городе.
В радиоприемнике не только помещаются люди, но и идет дождь, скачут лошади. «Париж», – говорит диктор, но я уже не слышу его слов, их уничтожает расстояние или стук копыт лошадей, ржущих в конюшне: слова исчезают, будто я потерял станцию и напрасно продолжаю крутить колесико настройки, глядя на загадочный свет, льющийся изнутри аппарата, подобно яркой полосе под дверью запертого дома, населенного только голосами – всеми немыслимыми голосами мира. Этот свет напоминает огонек, горящий в окне Дома с башнями, где жила одиноко и нелюдимо смотрительница, обнаружившая нетленную мумию молодой женщины, которая, по словам моего деда Мануэля, была похищена и замурована королем мавров. Карета, запряженная лошадьми, спускается по улице Посо, металлические колеса и копыта оглушительно гремят по мостовой, и, хотя за занавесками никого не видно, дети поют ей вслед песенку про дона Меркурио: «Тук-тук! Кто там? Это я, доктор-горбун, я пришел за песетой за вчерашний визит».
Дети дразнят кучера в зеленой ливрее и забираются на решетку, чтобы рассмотреть желтоватое лицо врача за занавесками из черного газа, закрывающими стекла кареты. Через столько лет я слышу эти голоса, будто меня отделяют от них лишь каменные ограды дворов, вижу крадущуюся тень женщины, прижимающей к своей груди брусчатку, и слепого, которому выстрелили солью в оба глаза, когда он был молодым и скакал на лошадях бешеным галопом. В моем сознании всплывает глухой и однообразный шум вечернего зимнего города, я приписываю его движению машин, но потом понимаю, что это невозможно – в Махине зимой того года, который я не в состоянии вычислить, поскольку он, несомненно, был раньше моей памяти и даже моего появления на свет, редко слышался звук автомобиля, и в любом случае я нахожусь слишком далеко, чтобы его услышать, – будто, опершись на борт парусника, проплываю мимо огней портовой столицы, едва различимых на туманном горизонте моря. Единственное, что я могу слышать, – шаги людей и стук копыт, скрип колес, металлическое эхо дверных молотков, лай собак, голоса соседок, песни детей, которыми они стараются прогнать страх, подкрадывающийся с приходом ночи: «Ай, как страшно здесь идти – вдруг меня мумия ждет на пути».
Все здесь звучит приглушенно: церковные колокола, оповещающие о молитве или похоронах и заставляющие женщин креститься в своих сумрачных комнатах, медленное мычание коров, возвращающихся с водопоя возле городской стены и поднимающихся по площади Сан-Лоренсо по направлению к загонам; их погоняют грубые пастухи, колотя по спинам большими палками. Когда стадо входит на улицу Посо, стук копыт становится более гулким, и те немногие дети, которые, не послушавшись матерей, все еще играют или рассказывают друг другу истории под фонарями на углу, в страхе разбегаются, взбираясь на заборы и прячась на крыльцах, и поют песню, отвращая опасность: «Бао Бао, кидайся на черного и на цветного, а на белого нет – он соленый».
После того как коровы проходят, остается горячий запах испарений и навоза, ночное опустошение, ощущаемое еще более остро при свете из окон городских учреждений и мрачных таверн, где люди пьют, опершись на бочонки с вином, – выше, к северу, за пустынной площадью Генерала Ордуньи, где циферблат часов загорелся одновременно с балконами комиссариата тем же маслянистым светом. Светятся витрины пустых магазинов, где продавцы, потирая белые, как у священников, руки, убирают ткани с полированных деревянных прилавков, прежде чем закрыть магазин и с шутками разойтись, поднимая меховые воротники своих пальто и энергично растирая руки, закоченевшие от мягкого церковного холода. Уходят и усердные, как церковнослужители, продавцы из «Метрической системы», самого большого в Махине магазина тканей и готовой одежды, находящегося напротив приходской церкви Троицы. В этом магазине курьером и «мальчиком на побегушках» служит Лоренсито Кесада, будущий местный журналист, городской корреспондент провинциальной газеты «Сингладура», продающейся неподалеку, в киоске на площади, куда каждую пятницу меня посылал отец за «Сьете фе-час», в которой на центральной двойной странице всегда был иллюстрированный детективный рассказ. Но я не хочу уходить слишком далеко и возвращаюсь, потому что меня не ведет теплая рука матери и я боюсь потеряться на этих незнакомых и широких улицах, где ездят черные автомобили с чахоточными в белых халатах, похищающими детей, чтобы выкачать из них кровь. Я снова вижу улицу Посо, мощеную и темную, с длинными оградами дворов и каменными притолоками, прихожими, где горят масляные лампады под гравюрами Отца Нашего Иисуса или Святого Сердца. Потом перед моим взором предстает огромная площадь Альтосано, источник, возле которого каждое утро собираются болтливые женщины с кувшинами и громко переговариваются, дожидаясь своей очереди: теперь они говорят, что в Доме с башнями обнаружили нетленное тело святой в хрустальной урне, пахнущее розовой водой и ладаном. Ночью площадь Альтосано кажется какой-то пограничной бездной, где гуляет холодный ветер, раскачивающий диск света от единственного фонаря. Этот ветер приносит с пустырей на другой стороне Махины звук горна, призывающего на молитву у двери пехотной казармы, чьи только что засветившиеся горизонтальные окна Делают ее похожей на промышленное здание, возвышающееся на насыпях на окраине города, под красновато-фиолетовым на западе небом, перед долиной Гвадалквивира, пересеченной затухающей белизной дорог, ведущих на другую сторону реки и к деревушкам на склоне горной цепи. Майор Га-лас, недавно получивший повышение и прибывший в Махину, смотрит на эти белые пятна в синеватой темноте из окна своей спальни в офицерском корпусе, поднимая утомленные глаза от книги, которую он уже не сможет читать, если не зажжет свет. Он глядит на лежащую на столе закрытую книгу и пистолет в черной кобуре, сжимает зубы и закрывает глаза, спрашивая себя, что должен чувствовать умирающий человек, сколько минут или секунд длится всепоглощающий страх. В саду моего отца дядя Рафаэль, дядя Пепе и лейтенант Чаморро часто говорили о нем, и меня очаровывало это звучное и необычное имя, которое могло принадлежать только придуманному человеку, несуществующему герою – такому, например, как Зеленый казак, Михаил Строгов или генерал Миаха. Майор Галас в одиночку расстроил заговор мятежников, как рассказывал дядя Рафаэль, глядя на нас своими маленькими слезящимися глазками: в ту душную ночь он поднял пистолет перед всем построившимся полком и выстрелил в грудь лейтенанту Месталье, а потом сказал спокойно, потому что никогда не повышал голоса: