Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И мне так страшно, так тяжело. Я плачу, горько-горько плачу, моя наволочка совершенно мокрая, a высморкаться не во что… Ни платка, ни даже полотенца. И все спят, никого не слышно, и я совсем-совсем одна… Хоть бы мамуся тут была, та бы утешила, приласкала свою Мусю, свою девочку, a то чужие, все чужие кругом, им все равно, что со мной, что с Володей, они спят, могут спать…
Утром у меня очень болела голова, болит и еще, но в гимназию я все-таки пошла. Теперь Люба долбит на завтра правило, a я пишу эти строчки. От наших никаких известий — значит, зараза, боятся Глашу сюда прислать. Трезвонит кто-то… Ах да, мадам Снежиной ведь дома нет… Нет, не она… Что это? Голос знакомый… Гла-ша! Глаша! Боже, какое счастье, значит, Володя здоров!..
Но Володя не был здоров… Глашу прислали за мной потому, что доктор наконец определил болезнь — у Володи воспаление легких. Это очень-очень опасно, но совсем не заразительно, потому мамочка и прислала за мной.
Когда я вошла в нашу квартиру, Ральфик не выскочил ко мне в прихожую, кругом было тихо-тихо, пахло уксусом и чем-то вроде елки, лампы почти нигде не были зажжены.
Первым я встретила папочку, он был очень рад меня видеть, я тоже. Тихо-тихо повел он меня через темную гостиную в комнату, где лежал больной. Осторожно приотворив дверь, он впустил меня туда.
Здесь было тоже почти темно, горел только ночничок под зеленым абажуром, и еще сильнее пахло не то маринадом, не то лесом. Почти вся мебель из комнаты была куда-то вынесена. Остались только две постели: на одной из них лежал Володя, a на придвинутом к ней диванчике сидела мамочка, в своем мухоморовом капотике, с распущенной длинной косой, положив руку на голову больного. Боже, какая ужасная, громадная голова у него сделалась, она занимала чуть не полподушки. Мне даже как-то страшновато стало.
Только мамуся увидела меня, как сейчас же встала, пошла ко мне навстречу, и я в ту же секунду очутилась в ее объятиях. Шутка сказать, сколько не виделись! Три, почти целых три длинных, длинных дня!
— Мамочка, я хочу посмотреть на Володю, — сказала я потом.
— Ну, подойди, только тихо-тихо, потому что он, кажется, спит, а потом у него очень сильно болит голова, и всякий малейший шум причиняет ему страдание.
Я, едва ступая, приблизилась к кровати и взглянула на него. Сперва я почти ничего не разобрала, столько там всего было напутано. Наконец я разглядела, что голова его совершенно такая же, как прежде, но казалась безобразной потому, что на ней сверху лежала салфетка, a на салфетке — большой пузырь со льдом.
Володя был до самого подбородка укутан одеялом и поверх него еще теплым мохнатым пледом. Лицо казалось маленьким-маленьким, a щеки, верно, были очень красные, потому я даже впотьмах заметила, что они гораздо темнее лица. Глаза были совершенно закрыты, он, кажется, спал. Он глядел таким несчастным, таким жалкушей, что у меня опять что-то больно-больно защемило в сердце.
Вдруг он отшвырнул обеими руками одеяло и плед. Мамочка быстро опять прикрыла его.
— Нельзя, Володя, нельзя раскрываться, — сказала она.
На минуту он приподнял веки, но сейчас же опять закрыл глаза.
— Муся, посмотри, деточка, чтобы он не раскрывался и пузырь со льдом у него с головы не упал, a я сию минуту возвращусь, — сказала мамуся. — Стань вот здесь или сядь рядом с ним на диванчик и покарауль его.
Мамочка вышла, и мы остались вдвоем. Смотрела я, и так жалко-жалко мне его было, так жаль, что даже где-то глубоко будто что-то болеть у меня начинало…
Господи, хоть бы он проснулся, попросить бы у него прощения, сказать, что я его крепко-крепко люблю!.. Лежит, не шелохнется… Разбудить разве?.. Нет, верно, ему это вредно будет…
— Володя, — все-таки шепотом начинаю я, — Володя…
Вдруг он широко-широко открыл глаза. Боже, какие громадные, совсем-совсем черные, не его глаза, но такие красивые…
— Володечка… Милый… Прости… Не сердись… Что ругалась, и за каток… Дорогой, золотой, прости… Не сердишься?.. Скажи… любишь еще Мурку?..
Он смотрит, пристально, странно так смотрит своими громадными глазами и молчит…
— Володя… Ну, прости… Не сердись…
Опять молчит, отворачивается. Сердится, значит. Вдруг он снова распахивается. Я хочу прикрыть его, но он еще больше отбрасывает покрывало, поднимает руки и хватает пузырь со льдом.
— Уберите прочь… Камни… — бормочет он.
— Нельзя, Володя, нельзя раскрываться, закройся. И лед нельзя вон, это совсем не камни — лед.
Я хочу поправить, прикрыть его, но он мечется, старается все сорвать с себя.
— Убрать… Камни… Убрать… Нарочно… Опять мучить… Острые… Больно… — шепчет он, отмахиваясь от меня.
— Никакие это не камни, и нужно, слышишь, нужно, чтоб лежало. Мамочка велела, ты не снимай, — говорю я и силой кладу ему пузырь на голову.
Но тут он одной рукой как толкнет меня в грудь, a другой хвать за мешок, да и на пол.
— Ах ты, гадкий мальчишка! Я о тебе забочусь, a ты драться, толкаться! — восклицаю я со злостью.
— Муся, Муся, и тебе не стыдно? Вот не ожидала! Разве ты не видишь, он сам не понимает, что делает. Не понимает даже, что это ты стоишь перед ним. Стыдно быть такой безрассудной горячкой!
Но мне и самой давно уже стыдно, стыдно стало еще раньше, чем услышала голос мамочки… Хороша, действительно, пришла мириться, прощения просить, и раскричалась на него, бедненького, больного.
Опять мне так больно-больно… A мамочка тем временем укрывает его, снова кладет лед.
— Пить… Хочу пить… — бормочет он.
Мамочка подносит стакан с клюквенным морсом. Он отпивает глоток и отворачивается.
— Там шпильки… полно… Колет… Верзилин… Муся… набросали…
— Пей, мой мальчик, никаких там шпилек нет, тебе показалось, — уговаривает мамуся.
— Нет… шпильки… много… пальцем мешали… больно…
Он закрывает глаза и молчит. Мамочка прикладывает руку к его лбу:
— Боже, какой жар, немудрено, что бредит. Когда же наконец температура спадет!
Меня отправляют спать. Мамочка с папой по очереди всю ночь дежурят у Володиной постели. Мамуся очень огорчена и Володиной болезнью, и моей злостью, моим бессердечием — я вижу это по ее глазам. Она мне ничего не говорит, но мне… холодно как-то, и я не могу прижаться к ней, поплакать с ней, точно не смею…
Я ложусь… Опять тихо, опять темно, опять так больно-больно где-то там глубоко-глубоко…
Боже, Боже, прости, прости мою злость, мое нетерпение! Я становлюсь на колени в своей кроватке и твержу свою самую любимую, чудесную молитву: «Господи и Владыка живота моего…» A слезы так и катятся…
— Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любви даруй ми, рабе твоей… — шепчу я, уткнув лицо в подушки и горько-горько всхлипывая.