Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Беспокоясь о деньгах, он начал судебный процесс, чтобы не дать возможность матери, если она вновь соберется замуж, передать второму мужу его долю наследства. «Чувствую себя мерзкой, отвратительной тварью, поступая так, – говорил он тетушке Леони, – но я вынужден учитывать возможность того, что мама может выйти замуж за бедняка, за какого-нибудь бродягу. Я, правда, уверен, что не впаду в нищету с помощью журналистики. Но на самом деле ситуация безрадостная. Наше состояние так сократилась, что я могу вообще не попасть в политику. Вообрази – половины уже нет. Но в перспективе осенней кампании отчаиваться было бы не по-философски».
«Неужели я мот? – задавал Черчилль риторический вопрос тетушке и сам же отвечал на него: – Я не увлекаюсь скачками, не пью, не играю в азартные игры и не трачу деньги на сожительниц. Я лишь не задумываюсь о счетах, а в результате плачу вдвое больше, чем нужно, за мелкие удовольствия, которые есть в этой непростой жизни».
В мае Черчилль с поразительной откровенностью пишет матери об одной черте своего характера, которую назвал «умственным пороком»: «Меня заботят не столько принципы, которые я отстаиваю, сколько впечатление, которое производят мои слова, и репутация. Звучит это ужасно. Но ты должна помнить, что мы живем не в эпоху великих свершений». Он признавался, что часто поддается искушению «подгонять факты под свои идеи. Но Маколей в этом смысле – архипреступник. Думаю, острое чувство необходимости, или вопиющей ошибки, или несправедливости заставит меня быть искренним, но я очень редко ощущаю в себе искренние эмоции. Поэтому полагаю, что au fond[13] я искренен. Но в большинстве случаев моя голова или мозг главенствуют, а душа выдает такое количество эмоций, какое требуется. Это философское достоинство, а не человеческое».
Вспоминая войну Америки с Испанией и вторжение на Кубу, Черчилль говорил леди Рэндольф: «Мне жаль испанцев. Америка, безусловно, предстала миру своей непривлекательной стороной. Но тем не менее они правы, и глубоко в сердце этой великой демократии – благородный дух. Я нахожу очень привлекательной идею восстановления англо-американских дружественных отношений. Одним из принципов моей политики всегда будет борьба за взаимопонимание между англоязычными странами». Черчилль утверждал: «Американцами следует восхищаться за их действия на Кубе, хотя их поведение одиозно. Они всегда умудряются вызывать отвращение у благовоспитанного человека. Но душа у них честная».
Этим летом зазвучали призывы к жестким, вплоть до объявления войны, мерам Британии против России, чья армия сражалась в Китае. Черчилль был против подобных действий. «Мы не можем нанести урон России, – объясняет он матери. – Но Россия может вынудить Британию мобилизовать 100 000 солдат на индийской границе и причинить существенный ущерб британской морской торговле, предоставив грязным немцам шанс наконец-то обрести коммерческое превосходство в мире».
Черчилль понимал, что в период «ура-патриотизма» его противостояние антирусским настроениям не может быть популярным. «Это все эмоции, – делился он с матерью, – которые управляют людьми и «заводят» их. Из-за этого милитаризм вырождается в жестокость. Лояльность приводит к тирании и низкопоклонству. Гуманность превращается в нелепую слезливость, патриотизм – в лицемерие, а империализм – в шовинизм».
В начале июня Черчилль собрался в отпуск и попросил мать организовать для него два-три политических выступления, в первую очередь в Брэдфорде, где он надеялся когда-нибудь баллотироваться в парламент. Он жаждал большой аудитории, как минимум из 2000 человек. Он писал матери: «Организуй публику. Уверен, я смогу удержать ее внимание. У меня достаточно интересного материала, по меньшей мере на три выступления. Все тщательно записано и задокументировано». Леди Рэндольф выполнила просьбу. Тем временем ее сын отплыл из Бомбея. В Египте он оставил своего слугу-индийца и походное снаряжение, включая палатки и седла, надеясь скоро вернуться, а сам продолжил путь.
В Лондон Черчилль прибыл 2 июля. Через двенадцать дней он выступил с речью в Брэдфорде и был чрезвычайно доволен оказанным ему приемом. «Меня слушали с величайшим вниманием сорок пять минут, – сообщил он матери, – и в конце раздались громкие и многочисленные крики «продолжай!». Пять или шесть раз слушатели подолгу аплодировали без передышки. В конце многие вскочили на стулья, всех охватил огромный энтузиазм». Кузену Санни Черчилль написал, что «выступление в Брэдфорде принесло мне величайшее удовлетворение. Надеюсь, это не в последний раз».
Теперь Черчилль прилагал все усилия, чтобы присоединиться к армии Китченера в Судане. Премьер-министр лорд Солсбери только что прочитал «Историю Малакандской действующей армии» и попросил своего личного секретаря организовать встречу с молодым автором, сыном его бывшего коллеги. Таким образом Черчилль впервые оказался на Даунинг-стрит, 10. «Хорошо помню, – написал он позже, – с какой старомодной учтивостью он встретил меня у двери, любезным жестом приветствовал и предложил присесть на небольшой диванчик в своем обширном кабинете».
Солсбери сказал Черчиллю, что его книга дала «лучшую картину боевых действий, которые происходили в приграничных долинах, чем любые другие документы, которые ему довелось читать по долгу службы». Через двадцать минут Черчилль собрался уходить, но премьер-министр задержал его еще минут на десять и, провожая к дверям, сказал: «Надеюсь, вам не будет неприятно, если я скажу, что вы чрезвычайно напоминаете мне вашего отца, с которым связаны важнейшие этапы моей политической жизни. Если когда-нибудь я смогу быть вам полезен, прошу не стесняться и дать мне знать».
Воодушевленный Черчилль спросил личного секретаря Солсбери, не может ли тот послать телеграмму Китченеру с запросом о возможности его присоединения к экспедиционному корпусу. Солсбери дал согласие, но Китченер ответил холодно: у него достаточно офицеров, но, даже если появится вакансия, есть более достойные кандидаты на это место. Черчилля это не остановило, и он обратился к лорду Кромеру, который пообещал написать непосредственно Китченеру. Леди Рэндольф тоже обратилась с письмом напрямую к главнокомандующему, а ее подруга леди Джун нахально телеграфировала ему: «Надеюсь, возьмешь Черчилля. Гарантирую, он не будет писать».
Уверенность леди Джун также не произвела впечатления на Китченера. Но она была в хороших отношениях с генерал-адьютантом сэром Ивлином Вудом, который за частным ужином выразил недовольство тем, что Китченер так отнесся к протеже Военного министерства. Узнав об этом, Черчилль заставил ее сказать Вуду, что в его назначении заинтересован премьер-министр. Она так и сделала, а Вуд направил Китченеру телеграмму в поддержку Черчилля. Через два дня он узнал, что должен срочно отправляться в Египет, в расположение 21-го уланского полка. «Мне было очень трудно сюда попасть, – написал он другу две недели спустя с берега Нила. – В действительности, если бы не два убитых молодых офицера, сильно сомневаюсь, что мне бы это удалось». Но леди Джун хорошо сыграла свою роль.
В Лондоне Черчилль успел связаться с другом семьи Оливером Бортвиком, сыном владельца Morning Post, и договорился при возможности присылать в газету письма по 15 фунтов за колонку. Обеспечив себе журналистское занятие, утром 27 июля он покинул Лондон, а через три дня уже садился на пароход в Марселе. Судно, рассказывал он, оказалось «грязной посудиной, которой управляли отвратительные французские моряки». Он беспокоился, что может прийти телеграмма из Бангалора, извещающая, что его отпуск закончен. «Я рад, – писал он, – что телеграмма с требованием возвращения пока не пришла. Таким образом, мое положение значительно упрочилось». 2 августа он добрался до Египта и сразу же отправился в расположение 21-го уланского полка. «Все были очень вежливы, – рассказывал он матери, – и имели уже официальное уведомление о направлении меня к ним. На сей раз я не буду среди чужих, как в Мамундской долине». Дело в том, что из девяти офицеров его эскадрона шестеро оказались приятелями по Харроу и Бангалору.