Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это был не Иван. Это был Ким. Его отец.
— И что? — выхрипнул он ей в лицо, схватив ее за запястье, заламывая ей руку за спиной. — Что, кричать будем? Мальчика позовем?.. Зови, зови. Собирай народ. Да только ведь Иван тебе не поверит. Он скажет: шлюха! Это она виновата! И… будет прав…
Ее глаза темно, страшно, как два черных провала, горели в лесных сумерках рядом с его лицом.
— Почему же? — вышептала Мария так же хрипло, — Почему он будет прав? Разве я завлекла тебя? Разве я захотела тебя?! Это ты меня захотел!
— Ты тоже хочешь меня. — Он крепче сжал ее руку. — Ты тоже хочешь меня! Еще и потому, что я — это он! Мы оба… твои! Знаешь, в твоей родной и любимой Испании есть такая старая сказка — женщина ведет на водопой двух быков, черного и синего…
— …и один из них должен быть принесен в жертву у самой воды, да?!.. И его кровь, жертвенная кровь должна стечь в текущую воду, чтобы у этой женщины было счастье… Знаю! — Мария дернула плечом, чтобы сбросить с себя его цепкую руку. Вечерело. Солнце горело красным янтарем лишь на самых верхушках сосен. Внизу, там, где стояли они, уже было темно и сыро, пахло сухой хвоей, маслятами. — Я знаю эту сказку! И что?! Кто-то из вас должен умереть, да?! А я должна достаться тому, кто останется жив?! Как вы все глупы, сволочи! Почему вы мне не даете жить! Пустите меня! Я люблю вашего сына! Не вас! Вы… мне…
Она не успела сказать: «противны». Ким одним властным движением привлек ее к себе. Заглянул прямо в глаза. И, не дав ей опомниться, не давая ей додумать: сейчас вопьется мне в губы губами, и я буду отталкивать его, вырываться, бороться с ним!.. — внезапно опустился перед нею на колени — как она, минуту назад, опускалась на колени перед сосной, обнимая ее.
— Деточка, родная моя… Самое дорогое в мире существо! — Его голос сошел на нет. Она стояла, возвышаясь над ним, коленопреклоненным, и с изумлением глядела на него, воздевшего лицо к ней. — Святая моя! Я не прикоснусь к тебе, если ты этого не захочешь. Я… никогда… Ты понимаешь, никогда!.. Но я не могу без тебя. Я идиот. Я влюбчивый идиот. Влюбчивым идиотам трудно живется на свете. Бабник всегда ищет женщину краше… лучше прежней… но я же не бабник, Мария, пойми, я не Дон Жуан… Я… я занимаюсь страшными вещами… Так все сложилось… Жизнь так сыграла, ха-ха… У меня нехорошая профессия… не дай Бог тебе… — Он на миг умолк. Пожирал ее глазами. У нее все сильнее кружилась голова, и она словно сквозь пелену слышала, что он ей говорит, тяжело дыша, сбиваясь, будто не стоял перед ней на коленях, а бежал, боясь не успеть. — Я слишком много видел плохого… И хорошее тоже — видел… Я — мужик… Понимаешь, я — мужик! А мой сын, хоть он и классный танцор, — хлюпик! Он маменькин… и папенькин сынок! Он — козявка! А мужик, Мария…
Он перевел дух. Задрав голову, он смотрел на нее, как верующие глядят на Мадонну в храме. Мария, что же ты стоишь как вкопанная? Погладь его хотя бы по голове. Улыбнись ему. Дай голодному кусок хлеба. Дай страдальцу кусок хлеба, Мария! Он же ждет! Ты же видишь, он ждет!
— Мужик, Мария, это не козявка. Он не будет хныкать, умолять… просить… ждать… Но он и не насильник, насиловать свою любовь он тоже не будет… Что сделает настоящий мужик, Мария?!.. Ты же испанка… догадайся!..
Он обнимал ее колени. У нее в горле пересохло.
Она не могла не ответить ему правду.
Она эту правду, мужскую, мужицкую, чуяла всей кожей. Эта правда текла и переливалась уже у нее под кожей, как кровь.
— Он… отобьет ее… Он влюбит ее в себя! Заставит полюбить…
— Верно. — Он, не вставая с колен, сжал руками ее руки. — Он победит ее любовь своей любовью.
— Встань…
Это вырвалось у Марии против воли. Зачем она сказала это! Шепнула… Она не смогла понять, как он вскочил, как пружиной подброшенный, как его лицо оказалось снова напротив ее лица. И вместе с последними лучами закатного красного солнца, в мохнатом и благовонном вечернем сосновом бору, он прижался губами к ее губам, и отдающимся и борющимся, и противящимся и влекущим, и открывающимся, как цветок, и возмущенно дрожащим: прочь! Поди прочь!
Он взял ее руку и положил себе между ног. Властно прижал. Не отрывая своих губ от ее губ, расстегнул молнию на джинсах. «Смотри, — говорила его рука ее руке, — какую силу, какое безумие ты выпустила наружу. Какое безумие тебя ждет. Ты мое счастье и мой ужас. А я — ужас твой. И его не умертвить уже. Не убить. Не загнать в кувшин спокойствия и благополучия и не запечатать сургучом. Перед нами — бездна, Мария. Видишь, как я сильно, страшно желаю тебя?!» Ее рука, тоже против воли — или следуя иному, тайному повелению — погладила огромный выступ чужой жизни, сжала, пальцы провели вверх-вниз по раскаленному, будто железному тугому стволу. Жизнь входит в жизнь. Так было всегда.
«Он — его отец, его отец, так нельзя, этого нельзя», — шептали ее губы. Он подался к ней ближе. Рука, прижимавшая ее к себе, осторожно задрала ей юбку, помедлила, будто молча спрашивая: можно? «О, можно, можно, — сказали ее безумные пальцы, говорящие с его плотью на языке огненного молчания. — Еще как можно. Ты же Иван. Только Иван, состарившийся на много лет. На целый век. На вечность. Ты мудрее Ивана, ты сильнее его. И ты будешь любить меня крепче. Вернее. Безусловнее. Ты полюбишь меня навек. А Иван — он любит меня на день, на два. На третий — найдет себе новую красотку. Новую партнершу. И сделает с ней новый танец. Так люби же меня, старый Иван. Люби меня. Видишь, я открываюсь тебе навстречу. Мои врата распахнуты. Не бойся. Люби. Я сошла с ума. Ты тоже сошел с ума. Все люди сумасшедшие в любви. Люби!»
Она тоже подалась вперед, задрала ногу, согнула ее в колене и положила Киму на бедро. Он весь дрожал от несбыточного. Когда-нибудь это должно было сбыться. Вот так, здесь, в лесу? В двух шагах от дачной пирушки? От его сына, смеющегося, пьющего водку за накрытым под соснами столом?.. Со сколькими мужчинами она была в жизни? Он не хотел этого знать. Последним был даже не его сын. Последним был его шеф, Беер. Ну и что. Это было на его глазах. Чудовищно, дико. Но это не меняло дело. Ее месяц не было в Москве, она уезжала отдыхать на море. Какая же она смуглая, как персиковая косточка. И пахнет персиками и вишнями. И немного — апельсинами. Он крепко взял ее за лодыжку, потом за щиколотку, приподнял выше ее ногу, сам слегка присел, направил свой горящий, истекающий живой смолой факел туда, в ее разверстую тьму.
Ее стон. Ее стон сквозь зубы. Похоже, она не ожидала, что он такой большой и раскаленный. Он… обжег ее там… внутри?..
И не успел он вонзиться в нее глубже, глубоко, до самого ее женского дна, он только вошел в нее, разрывая ее там, в невидимой и сладкой тьме, делая ей больно, понимая, что то, что они делают, — больно для всех, преступно и безвыходно, как она забилась на нем, как животное, пораженное на охоте метко брошенным копьем, забилась и закричала на его горячем копье, живая, счастливая, несчастная, радостная, умирающая, — они оба не поняли, что с ними, и оба, схватясь друг за друга, вцепившись друг в друга, содрогались, испытывая в один миг то, что не повторится потом ни с ними, ни с кем другим на всем свете. Ибо дающий любовь — любовь и получает. Берущий любовь — со своею любовью одинокий и остается.