Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через несколько дней от нас взяли Ирину, а я, Галя и Раиса Осиповна так и остались сидеть в этой каморке. И каждый раз, когда мы обращались с просьбой о помиловании, в ответ раздавалось одно и то же: «У вас была прекрасная светлая камера…»
Да, у нас у всех была прекрасная светлая камера!
Но все на свете кончается. И однажды входит корпусной-украинец и передает мне узенькую ленту папиросной бумаги.
— Что это такое? — недоумеваю я.
— То це ж выписка з протоколу, з обвинительного акту.
Мы все склоняемся над бумажкой. Там стоят две строчки точек, а затем: «На основании вышеизложенного Федорова Е. Н. обвиняется по ст. Уголовного кодекса 58–10 и 58-8»… И все.
Значит, на основании вот этих точек.
— А что это значит, — спрашиваю я украинца, — 58–10 и 58-8?
— Ну… 58–10 — полегше, а 58-8 — покрэпше! Завтра з утра на суд поедете.
На суд!.. Наконец!.. Сердце бешено колотится, руки перестают слушаться. Суд!.. Мой последний шанс, последняя надежда! Если это такая же комедия, как допросы, значит, все кончено, расстрел. Я уже понимала, что «террор» — это очень серьезно. Если же меня выслушают — НЕ МОЖЕТ БЫТЬ, чтобы не поверили, не увидели бы, что перед ними не политический и вообще никакой не преступник — а обыкновенный нормальный человек. Только бы выслушали, только бы дали говорить!..
Действительно, назавтра мне принесли утреннюю кашу раньше, чем другим, и вернули… отобранные еще на Лубянке шпильки! Какие аккуратность и оперативность! Хранятся не только «вечные» дела, но и дамские шпильки, которые, как оказалось, можно воскресить в любой момент, когда понадобятся!
Долго выбирали подходящий наряд из нескольких присланных мне мамой платьев. Чтобы было «прилично и скромно» (хотя все платья были более чем скромны). Ну вот, готово! Я одета, причесана, отведена на оправку. Последние лихорадочные напутствия — что кому сказать, последний раз я повторяю затверженные адреса Дэ-дэ и Галиной матери, не перепутать бы! Ведь если меня оправдают, я же не вернусь в камеру!
Раиса Осиповна и Галя хлопотали вокруг меня, помогая одеться, выбирая из одежды, присланной в передачах, что-нибудь «поприличнее».
— Если я не вернусь, значит, меня оправдали и отпустили. Все, что вам может понадобиться из моих вещей, вы оставьте себе. И помните, если в первой передаче будет по плитке шоколада «Золотой ярлык», значит, все хорошо, я виделась с вашими и все им передала.
Наконец грохочут двери, и какой-то новый конвоир с бумагой в руках сурово спрашивает:
— Кто здесь на «ф»?
Последние объятия, поцелуи.
— Ни пера ни пуха!
— К черту, к черту!
— Подсудимая, выходите!
Боже мой! Я уже не «женщина», а «подсудимая»! Я хватаю свое кожаное пальто, и дверь за мной захлопывается. Конечно, меня ведут на «вокзал» и сажают в «собачник». Я сижу в нем по крайней мере час или больше, лихорадочно вспоминаю все, что должна сказать на суде, всю когда-то заготовленную мною блестящую речь, которая своей правдивостью, логикой и убедительностью должна доказать несостоятельность и чудовищность возводимого на меня обвинения.
Когда-то я знала эту речь назубок, вытвердила ее на Лубянке, но это было так давно, век тому назад! Теперь мои мысли скачут как попало, и я с ужасом чувствую, что скажу не так, как надо, что-то забуду, что-то упущу. Это приводит меня в отчаяние… Главное, про Юрку. Не забыть Анну Ильиничну. Анекдоты. «Артек». Все в голове кружится и путается.
Наконец приходит женщина, чтобы обыскать меня, раздев догола. Вид у нее невозмутимо-деловой, она делает свою привычную работу молча, и я ее ни о чем не спрашиваю. Я снова одета и жду. Меня выводят из «собачника» на совершенно пустой «вокзал» (интересно, за каждой дверью других «собачников» тоже кто-то сидит?). Во дворе ждет «черный ворон». Меня сажают в тесный шкафчик, я больно стукаюсь лбом об стенку — поехали!
Мы едем подозрительно недолго. Куда же? «Ворон» круто заворачивает раз, потом другой и останавливается. Мой шкафчик открывают, и я из темноты попадаю в солнечный зимний день. Сначала ничего не вижу, зажмуриваюсь, но глаза скоро привыкают к свету. Глухой заасфальтированный дворик. Куда мы приехали?
И вдруг — радостный, изумленный и такой знакомый голос:
— Женечка! Ты?
Господи! Или мне это снится? Из другого шкафчика моего «воронка» выскакивает Юрка и, прежде чем конвой успевает опомниться, бросается ко мне, тискает меня в объятиях, целует.
— Юрка!
— Женька!
Но тут конвойный бросается между нами:
— Разойтись! Разговаривать запрещается!
Теперь нас ведут в строгом порядке: конвоир, затем Юрка, еще конвоир, затем я, а сзади — еще один конвоир. Мы входим в дверь и попадаем на какую-то черную лестницу. По ней спускаемся вниз и входим в небольшой пустой подвальчик с окошечком под потолком. За мной и Юркой запирают дверь.
Где же ваша логика, граждане из НКВД? Строго храня тайну «собачников», боясь случайных встреч в коридоре, вы везете нас на суд в разных шкафчиках «черного ворона», чтобы потом посадить вместе в подвальчик и дать наговориться всласть?
В подвальчике был глазок, и мы боялись, что, как только начнем говорить, нас разъединят. Поэтому вначале мы общались шепотом, сев на скамью далеко друг от друга. Но так как никто нас не одергивал, то в конце концов мы очутились на скамье рядом и, спеша, боясь, что не успеем — ведь нас в любую минуту могли вызвать, — перебивая, нескладно рассказываем обо всем, что с нами случилось и как появились наши «дела».
Юрку вызвали в НКВД в Смоленске — он был там у матери. Его спросили о наших с ним «террористических разговорах». Он вполне искренне удивился и сказал, что никаких таких разговоров никогда не было. Были анекдоты, но кто же их не пересказывает? Его отпустили, а ночью — взяли. И сразу же с ночным поездом увезли в Москву, на Лубянку. Он сидел на Лубянке в том же зале с «хорами», через несколько камер от меня. Юрка не просил книг, уверенный, что не сегодня-завтра его выпустят, и вообще не понимал, почему его забрали.
А потом ему показали подписанный мною протокол, где я подтверждала, что была готова УБИТЬ СТАЛИНА за сто тысяч рублей. И это я говорила ему, Юре, и он знал о готовящемся покушении!
— Покушении?
— Да, именно так она говорила, эта смазливая бестия. Я, хоть убей, не помню, чтобы ты такое говорила. О Николаеве действительно что-то болтали, но что и как?
Ему говорили, что он еще может спастись, что он еще мальчик, что вся жизнь у него впереди, что чистосердечное признание пойдет ему на пользу, а запирательство его МНЕ все равно ничем не поможет, так как я все равно во всем созналась.
Ему показывали подписанные мною протоколы допросов, где я сознавалась, что неоднократно проявляла готовность совершить террористический акт над Сталиным. И это было гораздо раньше, чем я в действительности подписала протокол с формулировкой следовательницы о моем «террористическом высказывании».