Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И слово вспомнил: ветроуказатель. У вертолетчиков – дурак.
Слышу:
Скрипят железные колеса тележки под угором, за шабалинским огородом. Мама с Нинкой возвращаются с Бобровки.
Наконец-то.
Куртюмка ближе, чем Бобровка, на виду вон. Но в ней свиньи и коровы с утра еще всю грязь со дна подняли. Не захотели мама с Нинкой полоскать в ней.
Пошел в ограду. Следя краем глаза за петухом, чтобы не прозевать его коварную атаку сзади – вдруг да очнется от оцепенения, – открыл воротца во двор. Одна за другой неспешно выбредают курицы из плена. Вялые. Подторапливаю. Претензий мне не высказывают, недовольства не выражают. Сразу и начали: клю-дрись, клю-дрись… видать, лепешкой об-кормились.
Пошел навстречу маме и Нинке. Помог им в гору тележку вкатить.
Перед воротами остановились. Мама на лавочку присела.
– Ох, запыхалась, чуть передохну… Но! – говорит. – А кто окно-то в шабалинском доме выставил? Да целиком-то.
– Хозяин, – говорю.
– Костя?
– А кто ж еще?
– Нина, ты сядь.
– Я не устала.
– Как не устала, на ногах все… Сразу и не заметила… Еще не лутче… Опять Наталья заперла?
– Арестовала, – говорю.
– Весело живем, – говорит мама.
– Рыба на речке плещется, – говорит Нинка. – Крупная.
– Пусть, – говорю. Понимаю, что издевается.
– И ты утерпишь? – спрашивает мама.
– Вы же вчера мне запретили.
– Ну, на часок-то можешь сбегать… Не как всегда – до ночи на реке. Косить начнем, не до рыбалки тебе будет.
– Начали уже, – говорю.
– Ты уж смирись… Ну, как погода… та покажет. Свалить-то много можно, а сгниет?..
– Каждый год, – говорю, – накашиваем… Чё сгниет-то?
– Год году рознь, – говорит мама. – Всяко бы-ват… А ну как заненастит.
– Пойду, схожу… тут, ненадолго.
– Куда? – спрашивает Нинка.
– На Кудыкину гору.
И все ей надо знать, Варваре любопытной.
– А ты на кухне не подмел?
– Тебе оставил.
– Я проверю.
– Где мы, – говорит, вставая, мама, – белье будем развешивать?.. В ограде?.. Сильный польет, убрать, поди, успеем?.. Пока, чуть сеет-то, не страшно.
Пошел я, думаю: «Развешивайте. Тут-то и без меня уж справитесь, надеюсь».
– Долго не ходи, – говорит вслед мне мама.
– А чё? – спрашиваю.
– Обедать будем.
– Да я скоро.
Иду.
Народу на улицах мало. Как ночью. Кто-то на покосе, кто-то из дому только по нужде какой выходит – погоду такую не любит. А кто-то и в отъезде – тот же Рыжий.
Но овцы бродят, в стайках не сидят. Табун сгрудился возле клуба – окурки, разбросанные курильщиками, смачно поедают – лакомство. Собаки слоняются – те, что деревни никогда не покидают, – делать им нечего – бесцельно.
У нас на улице мурава. По тракту грязно. В сапогах я – мне не страшно.
Дома все черные – отволгли.
Хожу быстро – дошел скоро. «Не до Киева, – сказала бы Марфа Измайловна. – Не до святых палестин». Все тут у нас – в кольце из ельника, как в обручальном – в том пальцу тесно, нам – в Ялани. Но не в обиде.
На почте тетка Таисья Плетикова, почтальонша, Анна Павловна Колесникова, начальница почты, ну и Наталья, Костина жена. О чем-то громко и посмеиваясь разговаривают. Не вникаю.
Поздоровался. Ответили.
– Нам чё есть? – спрашиваю.
– Подожди, еще не разобрали, – говорит тетка Таисья. – Чё ли, письмо ждешь от кого-то? От невесты?
– Журнал «Знание – сила», – говорю. – Прийти должен.
– Журналам рано, в конце месяца. Не два же раза… Вы же получали.
– Забыл.
– Забы-ыл.
– Я на крыльце, там посижу… если газеты…
– Можешь и тут, не помешашь нам.
Вышел. Сел на перила.
Напротив, через дорогу, дом Гаузеров. Пятистенник. Под шифером. Штакетник у палисадника крашеный – в три волнистых полосы: синяя, желтая и голубая – как на неведомом мне чьем-то флаге. В палисаднике растут диковинные цветы в клумбах, рябина и кусты смородины. Во влажном воздухе – пахнет особенно от них – вдыхаю. Витьки Гаузера, одноклассника моего, не видать – то перед домом с мотоциклом бы возился – лишь языком его не лижет, мотоцикл; мог бы, в постель бы с ним ложился. С отцом, наверное, на покосе. По ограде мать Витькина ходит – тетка Лотта. Маленькая, но шустрая. Гусей кормит. Гогочут. Говорит тетка Лотта что-то на смешанном – русско-немецком. Гот, и другое тут же слово, но уже наше, нехорошее. Смысл понятен: теги, идите, мол, сюда, вас, окаянных, не прокормишь. Рядом дом Есауловых – как вымер. Андрюхи тоже не видать. И в остальных домах, в том и в другом ряду по улице, жизнь нынче будто прекратилась.
Костя Чекунов, вижу, идет. Из-за клуба появился – словно из другого измерения нечаянно выпал. В женском пальто демисезонном, ему свободном. Темно-вишневом. С огромными красными пуговицами. Нараспашку. В тех же трусах, уже без майки. Грудь ребристая, косматая. Гиви. Живот впалый – как у охотницкого кобеля. Ноги голые и грязные – шел по дороге прямо, а не по обочине. Грязь под ступнями его чавкает.
Калика перехожий. Марфа Измайловна бы так о нем сказала. Захар Иванович бы по-другому.
А майка вот где, на ноге – ногу-то об стекло, видать, все же порезал – перевязал ее как смог.
Подчавкал к почте. Как лошадь ямская. Удила только не грызет. Глаза на меня – чтобы как будто осветить – вылупил и спрашивает:
– Мою не видел?!
Выпалил так уж он – непроизвольно. И мой ответ ему не нужен. Пошаркал, вытирая, пятками о мокрый коврик. Размахивая полами пальто, поднялся на крыльцо, на почте скрылся. Я для него – что тут сижу, что меня нет вообще на белом свете.
Шуму там, на почте, после никакого. Разговор мирный. Разве чуть громче, чем до этого. Не прислушиваюсь. Спряталась, наверное, от мужа, Наталья. Успела. Есть там куда – подсобки разные, кладовка; есть у избы вторая половина, где Анна Павловна живет. Через другую дверь ли убежала, задами.
Вышел Костя, молчком направился в заулок – к матери, кроме нее там больше не к кому. Яркий – как знамя полковое. Ветра вот только нет, его и не полощет. Шагает резко – как в атаку. Лишь не кричит: За Родину, за Сталина!
«Олег!» – слышу.
Вошел. Стою. Сердце колотится. «Справляться с этим как-то надо», – так думаю. Душа – та к полу будто провалилась. Образно. Знаю, что нет ее – души.