Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Большой приятель Груберов и мой, Е. В. Пеликан, дослужившийся уже в то время до чина действительного статского советника и директорства в медицинском департаменте, следовательно видавший на своем веку много видов, говорил мне, собираясь к Груберам в гости, не иначе как «поедемте к младенцам».
По субботам у Боткина собиралась обыкновенно мужская компания, и Грубер был завсегдатаем суббот. Я же в семье Груберов играл роль истолкователя всего, чего они не понимали в русской жизни, поэтому и здесь Грубер садился подле меня, чтобы в случае чего-нибудь непонятного в разговоре прибегнуть к моей помощи. Если с ним случалась такая заминка, я получал толчок в бок со словом «Sic!» и уже знал, что делать.
О Пеликане, каким он был до знакомства с нашим кружком, я знаю лишь по слухам и очень бегло. Он принадлежал к числу тех несчастливцев, которые проводят молодость в холе, с сильной рукой за спиной, и, будучи мягки по природе, дают этой руке волю вести себя по пути житейского благополучия. Так, по окончании медицинской школы его вводят в аристократический круг, назначают полковым врачом в конно-гвардейский полк, который служил и в то еще время питомником государственных людей. Отсюда Пеликан вынес, между прочим, убеждение, что будущие государственные мужи черпали свою мудрость из романов Дюма-отца. Представленный этому кружку в достаточной мере, он покидает его, едет за границу для усовершенствования в науках и делается профессором судебной медицины, с тем чтобы при первом удобном случае променять ученую карьеру на чиновническую. В какой мере играли в последнем превращении его личные или навязанные ему извне вкусы, я не знаю, но к нашему приезду, будучи уже крупным чиновником, он не имел в себе ничего чиновнического. Выше было уже сказано, что по приезде в Петербург я застал его, директора департамента, за лекциями в очень скромной аудитории Пассажа. В первые же годы нашей жизни в Петербурге он основал под редакцией Ловцова журнал «Судебно-Медицинский Вестник»: значит, любовь его к научному делу была еще налицо. На своем пути он должен был встречать немало искушений; не будучи бойцом, был, вероятно, вынужден делать по временам уступки и превратился в тип усмиренного жизненной практикой человека, сохранившего, однако, способность различать истинное добро от официального. Случайно Пеликан сыграл некоторую роль и в моей судьбе. Когда я вышел из медицинской академии (об этом речь ниже), вскоре за этим Одесский университет выбрал меня профессором физиологии на физико-математический факультет, но И. Д. Делянов, замещавший тогда находившегося в отпуску графа Толстого, не решился или не хотел дать делу ход в течение почти полугода. Весной 71 г. в Константинополе имела собраться международная комиссия по противохолерному вопросу, и Пеликан отправился туда делегатом русского правительства. Проездом через Одессу он встретился с тамошним попечителем округа Голубцовым, и между ними произошел разговор на мой счет. Зная по слухам, что он лично знаком со мною, Голубцов поинтересовался узнать, действительно ли я очень опасный и вредный человек для молодежи, и прибавил, что это обстоятельство мешает моему назначению в университет. Пеликан на это даже рассмеялся и настолько уверил Голубцова в моей безвредности, что тот взял мое назначение на свой страх, и я был утвержден. Всю эту историю я слышал от самого Пеликана.
Хотелось бы помянуть добрым словом еще одного близкого приятеля того времени, умного, живого, даровитого Владимира Ковалевского, который, к сожалению, кончил слишком рано, потому что жил слишком быстро. Живой, как ртуть, с головой, полной широких замыслов, он не мог жить, не пускаясь в какие-нибудь предприятия, и делал это не с корыстными целями, а по неугомонности природы, неудержимо толкавшей его в сторону господствовавших в обществе течений. В те времена была мода на естественные науки, и спрос на книги этого рода был очень живой. Как любитель естествознания, Ковалевский делается переводчиком и втягивается мало-помалу в издательскую деятельность. Начинает он с грошами в кармане и увлекается первыми успехами; но замыслы растут много быстрее доходов, и Ковалевский начинает кипеть: бьется как рыба об лед, добывая средства, работает день и ночь и живет годы чуть не впроголодь, но не унывая. Бросает он издательскую деятельность не потому, чтобы продолжать ее было невозможно, а потому, что едет с женой за границу учиться. Дела свои он передает другой издательской фирме в очень запутанном виде, потому что вел их на широкую ногу, в одиночку, без помощников и пренебрегал бухгалтерской стороной предприятия. Когда дела были распутаны, оказалось, что издано было им более чем на 100 000 и он мог бы получать большой доход, если бы вел дела правильно. Кто не знает из биографических данных Софьи Васильевны, какую бескорыстную роль играл Ковалевский в ее замужестве? За границей жена училась математике, а муж – естественным наукам. Прожили они там, я думаю, лет пять, и ему следовало бы отдохнуть от угара издательской деятельности. Но он, к сожалению, вынес из нее не совсем верную мысль, что можно делать большие дела с небольшими средствами. Плодом этой мысли был период домостроительства в Петербурге, кончившийся крахом. Что он, бедный мечтатель-практик, выстрадал за это время, и сказать нельзя. Очутился наконец у тихой пристани профессорства, но уже поздно – слишком сильно кипел в жизни.
Ковалевский не принадлежал к Боткинскому кружку. С ним я познакомился в начале его издательской деятельности, когда моя будущая жена – мой неизменный друг до смерти – и я стали заниматься переводами, что началось с 1863 года.
В этом году вход в медицинскую академию был закрыт для женщин, и обе мои ученицы, продолжая гореть желанием жить самостоятельным трудом и служить человечеству, чуть было не обрекли себя на жизнь в киргизских степях. Дело в том, что тогда уже было заявлено начальством Оренбургского края о желательности иметь для степного магометанского населения женщин-медиков ввиду того, что женщины-магометанки упорно уклоняются от помощи медиков-мужчин. Слыша об этом, обе молодые энтузиастки решились дать начальству подписку в том, что они отправляются в степи, лишь бы им позволяли учиться в академии.
В это время они уже имели в кармане свидетельство о выдержании ими экзамена из мужского гимназического курса.
У меня не хватило тогда рассудка понять, что две молодые женщины, отправляясь в дикие степи с полуторамиллионным населением, обрекают себя на погибель без существенной пользы делу, и я подал, в желаемом ими смысле, докладную записку тогдашнему директору канцелярии военного министра Кауфману. К счастью, на эту записку не последовало никакого ответа, и мои приятельницы избавились от грозившей им беды. Говорю это серьезно, потому что, зная их образ мыслей и настроение, уверен, что они отправились бы в степи, раз им было дано формальное обещание. Засим одна из них отправилась через год учиться медицине за границу, а другая временно осталась дома и села за переводы, благо была разносторонне образованна, знала языки и умела писать по-русски.
Вчера, когда я впервые коснулся этого важного пункта о моей жизни и мне стало припоминаться все, чем была для меня вплоть до гроба эта переводчица, я долго размышлял ночью, а сегодня утром пишу ее портрет спокойно, без малейших прикрас и преувеличений.
В труде она была не только товарищем, но и примером. В ее имении была лошадь по прозванию Комар, отличавшаяся тем, что в упряжи, без всякой понуки, словно из чувства принятой на себя обязанности, держала постромки всегда туго натянутыми, а в случае нужды тянула изо всех сил, даже усталая, работая часто за других. Это был образ Марии Александровны во всех ее занятиях – в переводах, делах по деревенскому хозяйству. Как Комар вел свои дела начистоту, так и М. А.: переводы ее не требовали постороннего редакторства, именье свое она получила в руки расстроенным и поправила его настолько, что оно считалось одним из образцовых в уезде. Последним она была, впрочем, обязана не только своему трудолюбию, но и другому еще свойству своей природы: она не выносила прорех ни в чем, ни в платье, ни в хозяйстве, ни в жизни – как только они появлялись, она старалась не давать им разрастись в дыру и тотчас же принималась чинить (была портнихой и в фигуральном и в действительном смысле слова). Бывали случаи в ее жизни, где заделка прорех, происходивших обыкновенно не по ее вине, требовала с ее стороны долгих и мучительных усилий, но она все-таки штопала, штопала, и прореха закрывалась. Единственная роскошь, которую она себе позволяла, это книги, художественные альбомы, изредка театр или концерты и еще реже поездка за границу в любимую больше всего Италию. За этим обликом деятельной, умной и образованной работницы стояла женщина, умеющая владеть собою, с горячим сердцем, способным на деятельное добро. Из Цюриха, в конце ее ученья и в последней стадии франко-прусской войны, отправилась во Францию в окрестности Бельфора на помощь раненым партия медиков под предводительством профессора хирургии Розе, и она поехала с ними в качестве сестры милосердия. На ее долю выпадала вся грязная работа около несчастных остатков армии Бурбаки, в грязи, лохмотьях, с отмороженными ногами. Выдержала искус до конца. Да и у себя в деревне она не брезгала впоследствии людскими немощами крестьян и помогала в течение лета настолько серьезно и умело, что заслужила доверие населения и получила благодарность от земства. Для своих близких она была постоянно заботливой нянькой – это была едва ли не главная черта в сердечной стороне ее природы. Однако на близких она смотрела открытыми глазами и не терпела больше всего лжи и фальши. Таким образом, в ее природе были все условия, чтобы давать близкому человеку, умеющему отличать золото от мишуры, счастье в молодости, в зрелом возрасте и в старости.