Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– За что тебя посадили? Убил кого-нибудь?
Я растерялся, не зная, что ответить. Про чтение он бы не понял.
– Я жил с другим человеком, – ответил я наконец. – С женщиной.
Лицо у него просветлело и тут же стало печальным.
– Я когда-то жил с женщиной. Больше синего.
– Да? – спросил я.
– Да. Синий и желтый. Не меньше. Хотя сюда меня отправили не за это. А за то, что я вор, вот почему. Но уж я помню…
Он был морщинистый, худой и сгорбленный; на голове у него осталось всего несколько волосков, а руки, когда он взял косячок, затянулся и передал соседу, дрожали.
– Женщины, – произнес седой, нарушив затянувшееся молчание.
От этого слова у старика как будто открылась внутри какая-то заслонка.
– Я ей кофе варил, – сказал он, – и мы его вместе пили в постели. Настоящий кофе с настоящим молоком. А иногда мне удавалось раздобыть какой-нибудь фрукт. Апельсин, например. Она пила кофе из серой кружки, а я сидел на другом конце постели и делал вид, будто думаю про свой кофе, а на самом деле любовался ею. Господи, я мог любоваться ею без конца.
Он тряхнул головой.
Я чувствовал его печаль. От услышанного у меня мурашки пошли по рукам и ногам. Никто прежде со мной так не разговаривал. Старик сказал то, что чувствую я. И хотя мне было грустно, на душе стало как будто легче.
Кто-то спросил тихо:
– Что с ней сталось?
Старик ответил не сразу:
– Не знаю. Однажды я вернулся домой с завода, а ее нет. И больше я ее не видел.
Некоторое время все молчали, потом подал голос один из заключенных помоложе. Думаю, он хотел подбодрить старика.
– Что ж, быстрый секс лучше, – философски заметил он.
Старик повернулся, посмотрел ему прямо в глаза, а потом сказал, громко и отчетливо:
– В жопу. Засунь свой быстрый секс себе в жопу.
Молодой заключенный смутился и отвел глаза.
– Я не…
– В жопу, – повторил старик. – В жопу твой быстрый секс. Я знаю, что со мной было. – Он посмотрел на океан и тихо повторил: – Я знаю, что со мной было.
От слов старика, от того, как он смотрел на океан, расправив плечи под выцветшей тюремной рубахой, а ветер колыхал последние волоски на его натянутой лысине, на меня накатила печаль сильнее и глубже той, от которой хочется плакать. Я думал о Мэри Лу, какой она иногда бывала по утрам, когда пила чай. И как ее рука касалась моей шеи. И как она иногда смотрела на меня, смотрела, а потом улыбалась…
Наверное, я долго так сидел, думая о Мэри Лу, и чувствуя свое горе, и глядя на океан за плечом старика. Потом седой спросил тихо: «Хочешь поплавать?» Я вздрогнул от неожиданности и ответил: «Нет», может быть, чересчур быстро. Но мысль о том, чтобы раздеться перед чужими, резко вернула меня в реальность.
И все-таки я люблю плавать.
В интернате каждому ребенку выделяли десять минут в бассейне. Мы плавали по одному: у нас были очень строгие правила индивидуализма.
Я думал об этом, когда седой вдруг сказал:
– Меня зовут Беласко.
Я глянул на него, на песок подо мной и ответил:
– Очень приятно.
Он немного подождал и спросил:
– А тебя как зовут, приятель?
– Ой, – ответил я, по-прежнему глядя на песок. – Бентли.
Седой положил мне руку на плечо и заглянул в лицо.
– Рад познакомиться с тобой, Бентли, – сказал он, широко улыбаясь.
Через некоторое время я встал и пошел к воде, но не туда, где купались другие заключенные. Хоть я сильно изменился с тех пор, как уехал из Огайо, столько тесного общения и чувств сразу мне было вынести тяжело. И мне хотелось думать о Мэри Лу в одиночестве.
У края воды я нашел рака-отшельника в маленькой закрученной раковине. Я узнал его по рисунку из книги, которую нашла Мэри Лу, «Береговая фауна Северной Америки».
Здесь сильно и свежо пахло солью, а волны мягко накатывали на мокрый песок со звуком, которого я никогда раньше не слышал. Я стоял под солнцем, глядя, нюхая воздух и слушая шум волн, пока Беласко не позвал:
– Пора идти, Бентли. Его уже скоро починят.
Мы молча поднялись по ступеням, заняли свои места на поле и стали ждать.
Через некоторое время вернулись роботы. Они не заметили, что мы нисколько не продвинулись. Идиоты-роботы.
Я нагнулся и принялся работать в ритме музыки, а когда дошел до конца ряда, посмотрел вниз. Наш костер еще горел.
Сейчас я понял, что только что написал: «наш костер». Удивительно думать о чем-то как о принадлежащем нам – нам, группе людей.
Когда мы возвращались с берега на поле, я шел рядом со стариком. Мгновение мне хотелось сказать ему что-нибудь доброе, поблагодарить за слова, которые смягчили мою печаль, или даже обнять его за худые старческие плечи. Но конечно, я ничего этого не сделал, потому что не умею. Очень жалко, что так. Мне правда этого хотелось, но я не смог.
Вечерами у себя в камере я много думаю. Иногда о том, что прочел в книгах, или о моем детстве, или о трех синих, когда я преподавал в Огайо. Иногда я думаю о том, как учился читать, больше двух желтых назад, после того как нашел фильм, карточки и книжки с картинками. На коробке было написано: «Комплект „Учимся читать“». Первые напечатанные слова в моей жизни, и, разумеется, я не мог их прочесть. Откуда у меня взялось терпение разбираться, пока я не научился понимать слова в книге?
Если бы я не научился читать и не приехал в Нью-Йорк в надежде устроиться преподавателем чтения, я бы не сидел сейчас в тюрьме. Не встретил бы Мэри Лу. Меня бы не терзала печаль.
Про Мэри Лу я думаю больше, чем про все остальное. Помню, как она старалась не показать испуг, когда Споффорт уводил ее из моей комнаты. Тогда я последний раз ее видел. Не знаю, куда Споффорт ее забрал и что с ней сейчас. Наверное, она в женской тюрьме, но точно я не знаю.
Когда мы ехали на мыслебусе в суд, я спросил у Споффорта, что с ней будет, но он не ответил.
Я пытался цветными карандашами нарисовать ее лицо на бумаге, однако ничего не получилось: я никогда не умел рисовать.
Желтые и синие назад у нас в интернате был мальчик, который замечательно рисовал. Раз он положил свои рисунки на мой стол в классе. Я потрясенно их разглядывал. Там были птицы, и коровы, и люди, и деревья, и робот, который смотрел за порядком в коридоре. Все это он нарисовал изумительно четко и похоже.
Я не знал, что делать с рисунками. Давать свое другим или брать что-нибудь у них – ужасный проступок, за который строго наказывали. Я оставил их на столе, а на следующий день их там уже не было. А еще через несколько дней исчез и мальчик, который рисовал. Не знаю, что с ним сталось. Никто о нем больше не упоминал.