Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне жаль расставаться с отелем, с Каркассоном, со всем этим. Я сижу на скамейке в сквере, чудесный день, тепло и спокойно. Прошел еще один период жизни и молодости — красивый, необузданный и свободный. Именно тогда, когда миллионы людей страдают, когда каждую ночь на Лондон обрушивается ливень бомб и в мире идет война. Здесь, на скамейке, под этим солнцем, я не могу в это поверить. Помню, как мы пошли на Шпитальную улицу покупать книги. У трех поколений Taффетов{54} в это время дела шли наилучшим образом. Мы входим к деду Таффету и спрашиваем: «Пан Таффет, есть логика?» Старик походил по магазину, шепча: «Логика, логика?» — и вернулся: «Нет, логика ушла, может, будет потом». Нет, дорогой дедушка Таффет, не будет ее и потом. Она и из жизни «ушла», как из твоего любимого магазина на Шпитальной, куда приходили, чтобы покупать и — что еще приятнее — продавать книги за сигареты и водку и, говоря сатанинское «хе-хе», читать Ренана и «Закат Европы» Шпенглера, изучать «Манифест» Энгельса и загонять в угол священника на занятии этики к удовольствию профессора истории. После чего мне не удалось сдать экзамен на аттестат зрелости… Пока все было логично. Потом уже никакой логики не было.
Я пережил здесь период винно-виноградной ультраюности, освещенной солнцем и залитой синим морем; я играл с золотым песком, серебром лунной воды, горячим ветром. Никогда у меня не будет угрызений совести, что я недооценил молодые годы и отсутствие логики. По кронам запыленных деревьев пролетел жаркий ветер, а из бистро рядом доносится хруст измельчаемого в ведерке льда. Тишина обедающего южного города. Шуршат шторы из бусин, нанизанных на длинные шнурки, будто тихо перебираются четки в молитве о мире. Иногда, когда первая бусина в нижней части шнурка порвет узелок, они все сыплются на тротуар, скачут весело и наперекор, как дети, выбегающие из школы; спешат и толкаются. Они свободны и рады этому. У меня несколько бусин в кармане на память. Может, я сам такая бусина, сорвавшаяся со шнурка? Подошел Тадзио. Я пишу, глядя на него, и говорю о том, о чем я пишу:
— Тадеуш, я — бусинка. Мне удалось сорваться со шнурка, на который меня когда-то нанизали… И больше не хочу…
— Ты пьян, король! Я попросил охладить нам две бутылки «Виши». Будем отрезвляться. Я уже три раза харчами хвастал (так Тадзио определяет разноцветное расстройство желудка после перепоя), и мне хорошо…
Жара. Я предпочел бы весь обложиться льдом. Тадзио: «Ну и белая горячка сегодня на улице». Парень развивается — и говорить нечего. Он прав — жара белая. Я положил голову ему на плечо и вижу только его губы с огромной сигаретой. Дым выползает из его рта спокойно, растекается и после нескольких конвульсий вдруг уплывает с ветром. Как всё.
6.9.1940
Мы отправились в путь. Вчера после обеда мы почти все сложили. Сегодня встали в шесть утра и закончили приготовления. Соседи, у которых поезд на Тулузу был в семь с минутами, ушли. Мы с Тадзио остались в комнате одни, как на побоище. Неприятное ощущение. Мы привязались уже к этому отелю, к комнате, к людям, ко всему. И теперь бросай все это. С тяжелым сердцем мы сносили наши пожитки в гараж. Началась комедия погрузки. В течение двух часов мы закрепляли вещи, и велосипеды превратились в двугорбых верблюдов. На заднем багажнике у меня полный рюкзак, на нем одеяло, завернутое в резиновый плащ, сверху большой вещевой мешок с едой, к нему, то есть к «кладовке», прицеплен комплект котелков. На переднем багажнике — вещевой мешок со всей одеждой и бутылкой вина. Весь багаж весил около 30 килограммов. На велосипеде Тадеуша было немного меньше, но по весу почти столько же, потому что его рюкзак был набит консервами. Когда мы попробовали оторвать велосипеды от стены, у нас волосы на голове встали дыбом. С трудом получается вести, а как ехать? Мы пошли к хозяйке бистро на прощальную чашку кофе. Уже вся улица, славная «rue du Pont-Vieux», знала, что мы уезжаем. Лавочница дала нам килограмм макарон без карточек, шоколад и прощалась с нами, как с сыновьями. У хозяйки бистро, подающей нам сегодня кофе, слезы наворачивались на глаза. После кофе мы пошли попрощаться с хозяйкой отеля. Я поблагодарил ее за всё, попросил прощения за то, что, возможно, ее не «устраивало», и сердечно поцеловал руку. Она минуту качала головой — и давай плакать. Прижала меня к своей пышной груди и расцеловала в обе щеки. Тогда и я ее расцеловал и сам чуть не расплакался. Тадеуш кое-как улыбался и говорил: «Анджей, ей-богу разревусь». Когда, в свою очередь, она поцеловала и его, действительно чуть не разревелся. Мадам Витрак все время всхлипывала. Не думал никогда, что нам так трудно будет расстаться. Мы вывели велосипеды на улицу. Она стояла в воротах, за стеклом бистро в слезах улыбалась хозяйка, Сеньорита высунулась в окно в халатике и, махая рукой, кокетливо открывала желобок между грудями, а издалека, стоя у своего магазина, махала нам рукой «эписьерка»[105].
Было десять часов. Из-за облаков выглянуло солнце и пообещало хороший день. Мы вывели велосипеды за поворот, потому что боялись на них садиться. Наконец я отважился первый. Тадзио за мной. Ужасно! Меня охватил страх. Мне казалось, что велосипед гнется, что рама качается и в любой момент что-нибудь треснет. Тадеуш побледнел и выдохнул: «Не проедем и двадцати километров». Мы оба, трясясь от волнения, сосредоточили все внимание на руле и через пятнадцать минут езды по городу выкатились на шоссе, как два тяжелых танка. Здесь уже стало полегче. Медленно, медленно набираем