Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мужчина и мальчик шли рука об руку по коридору, направляясь в кабинет директора. Лейси снова замолк, но маниакальное выражение уже сошло с его лица; казалось, близки очистительные слезы. Он шмыгал и откашливался.
Потом сильнее сжал руку Редмена, но затем его хватка совсем ослабла.
Вестибюль впереди окутывала тьма. Кто-то недавно разбил лампочку. Она все еще тихо покачивалась на проводе, выхваченная тусклым светом, сочившимся в окно.
– Идем. Здесь нечего бояться. Идем, мальчик.
Лейси укусил Редмена за руку. Это случилось так быстро, что он отпустил мальчика раньше, чем успел сообразить, а Лейси уже сверкал пятками по коридору прочь из вестибюля.
Неважно. Он не уйдет далеко. Впервые Редмен был рад здешним стенам и окнам с решетками.
Он прошел по темному вестибюлю в кабинет секретарши. Никакого движения не заметил. Кто бы ни разбил лампочку, он держался очень тихо, очень спокойно.
Телефон тоже был разбит. Не сломан – разбит вдребезги.
Редмен вышел и направился к директору. Там был второй телефон, Редмена не остановят вандалы.
Кабинет, разумеется, оказался заперт, но он был к этому готов. Выбил локтем матовое стекло в двери и пошарил рукой с внутренней стороны. Никакого ключа.
К черту, подумал Редмен, и ударил в дверь плечом. Дерево было прочное, крепкое, а замок – качественный. Плечо заныло, и снова открылась рана в животе, когда преграда, наконец, поддалась, и он проник в комнату.
Пол был усыпан соломой, по сравнению со здешним запахом в свинарнике стояла свежесть. Директор лежал за столом с выеденным сердцем.
– Свинья, – сказал Редмен. – Свинья. Свинья, – и, повторяя «свинья», потянулся к трубке.
Звук. Он обернулся, и его со всего размаху ударили прямо в лицо. Сломали скулу и нос. Комната подернулась цветными пятнами, а потом все заволокла белизна.
В вестибюле уже не было темно. Горели свечи – сотни свечей, в каждом углу, на каждой поверхности. Впрочем, у Редмена кружилась голова, в глазах все плыло от сотрясения. Это могла быть и одна свеча, умноженная чувствами, доверять которым он уже не мог.
Он стоял посреди вестибюля, не понимая, как может стоять, если ноги казались ватными и бесполезными. На краю поля зрения, за мерцанием свечей, слышались чьи-то разговоры. Нет, не разговоры. Это были не настоящие слова. Просто тарабарщина, которую издавали те, кого там вовсе могло не быть.
Потом он услышал хрюканье – низкое, астматическое хрюканье свиноматки, и прямо перед ним из плывущего света вышла она. Уже не столь блестящая и прекрасная. Ее бока обуглились, сверлящие глазки усохли, рыло перекосилось. Она очень медленно надвигалась на него, и очень медленно проступала фигура, сидевшая на ней верхом. Это, конечно же, был Томми Лейси, в чем мать родила, с телом розовым и безволосым, как у поросенка, с невинным лицом, свободным от любых человеческих чувств. Его глаза теперь были ее глазами, и он направлял огромное животное за уши. А отрывистое урчанье доносилось не из ее рта, а из его. Он стал голосом свиньи.
Редмен тихо позвал его по имени. Не Лейси, а Томми. Мальчик как будто не слышал. Только когда свинья и наездник приблизились, Редмен осознал, почему все это время он не падал. За шею его держала веревка.
Стоило ему это подумать, как петля натянулась, и пол ушел из-под ног.
Не боль, но кошмарный ужас, – хуже, много хуже боли – охватил его, раскрывшись пропастью утраты и сожаления, и он погрузился в нее с головой.
Внизу, под болтающимися ногами, встали свинья и мальчик. Мальчик, все еще хрюкая, слез со свиньи и присел рядом со зверем. В сереющем воздухе Редмен еще различал изгиб мальчишеского позвоночника, безупречную кожу на спине. Видел он и узловатую веревку, торчащую между бледных ягодиц, с растрепанным концом. Точь-в-точь хвост свиньи.
Свинья подняла рыло, хотя зрение ее осталось в прошлом. Редмену хотелось думать, что она страдала, и будет страдать, пока не издохнет. Этой мысли почти хватило для успокоения. Потом пасть свиньи раскрылась, и она заговорила. Он не понимал, как раздавались слова, но они раздавались. Мальчишеский голос, напевный.
– Это жизнь зверя, – произнесла она, – есть и быть съеденным.
Потом свинья улыбнулась, и Редмен почувствовал – хотя уже считал, что лишился способности что-либо ощущать, – первый шок боли, когда зубы Лейси вырвали кусок мяса из его ноги, и мальчик, хрюкая, начал карабкаться на тело своего спасителя, чтобы забрать его жизнь.
Диана провела благоуханными пальцами по двухдневной рыжей щетине на подбородке Терри.
– Обожаю, – сказала она. – Даже седину.
Она обожала в нем все – или, по крайней мере, так говорила.
Когда он ее целовал: обожаю.
Когда он ее раздевал: обожаю.
Когда он снимал свои трусы: обожаю, обожаю, обожаю.
Она вставала перед ним на колени с таким безусловным воодушевлением, что ему оставалось только смотреть, как двигается вверх-вниз у паха ее пепельно-светлая макушка, и надеяться от всей души, что никому не придет в голову зайти в гримерку. В конце концов, она замужняя женщина, хоть и актриса. У него самого есть жена, где-то. Узнай желтые газетенки об этом тет-а-тет, они бы сразу разродились скабрезной статьей, а он тут пытался построить репутацию серьезного режиссера; без всяких уловок, без сплетен – только искусство.
От касаний языка Дианы растворялись даже мысли об амбициях, когда она поднимала настоящую бурю в его нервных окончаниях. Актриса из нее была никудышная, но, боже мой, с ним она играла на ура. Безупречная техника, безукоризненное чувство ритма – то ли благодаря инстинкту, то ли благодаря репетициям она знала, когда набрать темп и довести сцену до удовлетворительной кульминации.
Когда она выдоила его досуха, он чуть не разразился аплодисментами.
Конечно, об их романе знал почти весь состав «Двенадцатой ночи» Кэллоуэя. Когда актриса и режиссер вдвоем опаздывали на репетиции или она приходила с сытым видом, а он, залившись румянцем, звучали ехидные комментарии. Он уговаривал ее прятать это выражение кошки, объевшейся сметаны, но она не умела притворяться. Довольно забавно, учитывая ее профессию.
Но, с другой стороны, Ля Дюваль, как прозвал ее Эдвард, и не нужно быть великой актрисой – она уже была знаменитостью. Ну и что, что она читает Шекспира, как «Гайавату»: дам-ди-дам-ди-дам-ди-дам? Ну и что, если ее понимание психологии – сомнительное, логика – зыбкая, а исполнение – неумелое? Ну и что, если чувство поэзии у нее такое же, как чувство приличий? Она звезда, и это было серьезно.
Вот чего у Дианы было не отнять: ее имя приносило деньги. О нем десятисантиметровым жирным шрифтом, черным по желтому, с гордостью возвещала реклама на театре «Элизиум».
«Диана Дюваль – звезда “Дитя любви”».