Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Предотъездный вечер она определила для сбора двух своих чемоданов — большого и маленького, а уже к полустанку на кратковременно останавливавшийся поезд чемоданы тащил со мной хозяин ее жилья, тот самый злонравный Гурген, который якобы подбросил в наш двор отвратительные челюсти. Между прочим, они теперь по вечерам и ночам фосфоресцировали, интенсивно голубея во тьме, а вокруг них летали светящиеся мухи.
Потом она сказала: «В Москве обязательно звоните и не забывайте про меня. И не сердитесь…»
Поезд, казавшийся в тесноте местного предгорья долговязым и нескончаемым, капая вагонными жидкостями, сперва тихо поехал, а потом замелькал проводниками в майках, держащими неопрятные намотанные на короткие палки желтые флажки.
«Не сердитесь!» — не сердиться было нелегко. Однако курортная жизнь требовала своего, и мы стали куролесить еще пуще, а я сердиться вскорости вообще перестал.
Измаранные же во время подталкивания автомобиля разбитой коленкой, а затем сидением на траве брюки, прижатые большим камнем, отстирывались всю ночь в морском прибое (собирался шторм). И отстирались идеально. Одной балетной барышне я через несколько дней вдохновенно врал, что по ночам в морской воде скапливается множество разгоряченных за день инфузорий, и они поедают пятна, нисколько не повреждая ткань брюк. Вот погляди сама!
Много позже у писателя N. (фамилии не помню) в его повести (названия тоже не помню), напечатанной в толстом журнале (опять же не помню в каком) была описана курортная ночь, во мраке которой слышались разнузданные крики и пение. Хулиганствующие нарушители тихих южных ночей, не нравившиеся писателю, — были, представьте себе, мы, а гнусная песня, которую мы горланили, была сочинена нашей художнической компанией по образу известной народной песни. Причем приведенный писателем куплет, помнится, был плодом вдохновения моего.
— Уж ты, душка, моя красотка,
Чего ваяешь, не понимаешь!
— Я ваяю, все понимаю,
Пуповину я ваяю!
Трень-брень пуповина…
Надеюсь, что когда-нибудь удастся обнаружить тот журнал и этот фрагмент, и тогда я подам правильный текст и точней изложу негодование раздраженного нашим поведением автора.
Гуляли и развлекались мы и вправду шумно, а жили бездумно и беззаботно, разве что неубираемые хозяином кобыльи (коровьи, ослиные?) челюсти по вечерам скалились светящимися своими зубами на посещавшего нужник и наполняли его безотчетным ужасом, а также мыслями о мясных закладках хозяйской кухни.
Слава Богу, кроме этой кухни был еще базар — маленький поселковый рыночек, — а там траурные кавказские женщины, а у них в банках мацони, холодное и похожее на трясущуюся белую пластмассу. Еще был сулгуни — слегка бежевый благословенный сыр с чистой слезой, словно плакал он по провалившимся в тартарары черкесам. Коварный Гурген продавал там хачапури, и была «изабелла»! До чего оно красиво звучит: «Была изабелла» — виноград с настойчивым редкостным вкусом, со скользким, непохожим на виноградную мякоть нутром, мешавшим выплюнуть косточки, но зато сотворявший из своей влаги удивительное молодое вино с полууловимой смородиновостью, словно бы созданное для винопийцы-гурмана, коего, обольстив своим ароматом, опьяняло в лоскуты и огорчало его подругу, с которой пришел он пировать, но — захмелевший — терял желание даже целовать ее, поскольку нацеловался с ошеломительным, нигде до сей поры невстреченным хмелем кавказского Черного моря. А мед! А горький мед, пьяный опасный мед, вокруг которого летали красивые пчелы? А продавал его симпатичный отравитель — милый столетний дедушка, честно предупреждавший, что мед горький, но кто же не знает, что на Кавказе мед горький, его же собирают с разных цветов!
— А ти разве не с разных дэвушек свой мед собираешь? — спрашивал лукавый дед, и улыбался, джигит, радуясь своему такому удачному вопросу.
А ты шел домой с баночкой горького меда, и по дороге за тобой летели неотвязные, как курортные прелестницы, пчелы.
Увы, мед нашего житья стал горчить тоже. Заваривалась какая-то темная история. Все началось внезапно и непонятно. Письма, которые мы получали из дому, а также кое-какие деловые сообщения (некоторые из нас оставили дома дела) почта привозила в Дом отдыха, и они раскладывались в настенном ящике по полочкам. А мы туда, идучи с пляжа, конечно, заглядывали.
Зайдя на этот раз, мы вдруг узнали от домотдыховской кастелянши, что «чевой-то было, но директор куда-то утек, а телеграмму вашу поклал в карман». Как? Что? Какой директор? Мы этого директора ни разу даже не видели. Давайте нам нашу телеграмму, и все!
Ответ был: «Телеграмма у директора, а я ничего не знаю! У меня и без ваших телеграмм полотенцы пропадают и полно работы!»
Недоумение наше было не описать, а телеграмму вообще-то ожидал тот, который «экономно» ел. У него кончались деньги на харчо, и он просил родителей прислать.
Пока мы лежали по койкам и кто спал, а кто не спал (это все было после пляжа и после директорского сюрприза он, с нетерпением ожидавший перевода, пошел в Дом отдыха, полагая поймать директора.
Ушедший всего-навсего за родительской телеграммой, он все не приходил и не приходил обратно. Мы лежали, негодовали, пытались догадаться в чем дело, предполагали в событии козни хозяйского супостата армянина Гургена, придумывали, не подстроить ли каверзу нашему товарищу — он придет с телеграммой, а мы ему скажем… А чего мы ему скажем?.. А мы ему… Но ничего не придумывалось, потому что какая-то темная тревога повисла в воздухе. Между прочим, куда-то исчез и хозяин, и мы не знали, будет ли он нас кормить ужином и когда. А если не будет, то надо бы куда-то пойти и поесть спасительного харчо.
Был план подложить в постель нашему товарищу ослиные челюсти, был план насыпать ему в этюдник (он приехал с этюдником) черного перца, но на койках хорошо лежалось, и никому не хотелось искать на