Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что, милый друг, с тобой? Озяб, бедняжка?
Озяб и я…
Но тот, проклятый, не знал о его попытках. А даже если бы он в конце концов и смог уловить зов, который обращал к нему Прокоп, то прежде чем обратить свое лицо или протянуть руку брату по скорби, брату по любви и глубокому сочувствию, он ответил бы, как Лир Глостеру: «Вытру сначала. У нее трупный запах»[21].
От лица, руки, сердца, сознания неприкасаемого, притаившегося в кустах под липой, так трагически несло смертью, что становилось ясно: причина тому непролитая кровь брата. От удрученной души его шел запах кровавого пота и слез Господа.
Ни Иуде, ни Пилату не избавиться от этого смрада предательства, смрада трусости, приставших навечно к их душам. Ни Иуде, ни Пилату не протянуть руки, чтобы от нее не несло самым страшным, самым трагическим трупным запахом. Они ждут конца времен. И в душах тех живых, по дальним окраинам чьего сознания они однажды пройдут, навсегда запечатлится взгляд, обращенный к горизонту памяти, которого они никогда не смогут не только достичь, но даже различить. Весь остаток своих дней живые эти будут бессильны избавиться от чувства, что и они не чужды трусости и предательству и могли бы свершить предательское деяние, обрекшее на вечное проклятие двоих этих людей — их братьев по вине и по мучительной каре. И с горизонта, что встает на самых пределах их памяти, будет сочиться темный отсвет, придающий горький привкус их поступкам, мыслям, словам — но более всего тому, о чем они умалчивают. Потому что отныне им ведомо: они несут в себе преступление, которое могли бы совершить, и причастны как к страданиям жертвы, так и к мукам виновных в преступлении; и еще им ведомо, что они тоже тяжко виновны — в недостатке доброты, понимания и участливости в любви. В неумении сказать слово, услышать, в неверности ближним, каждому, Духу.
Нематериальное тело Прокопа, зависшее среди ветвей старой липы, превратилось в зеркало цвета обсидиана, которое все сильней и сильней раскалялось и в то же время искажало изображение; отражавшаяся в нем мука грешника не только жгла, но и обретала совершенно невообразимые размеры.
Когда Прокоп пробудился в своей постели, тайна прошедших ночей замкнулась в себе, не раскрыв своего секрета. Напрасно ночь за ночью ждал он продолжения полетов своего бесплотного тела вокруг старой липы, ждал, что загадка разрешится — ничего больше не происходило. Нередко он подолгу сидел у окна, опершись локтями на подоконник и глядя на листву деревьев. Он думал о пане Славике и его собаке: Пес несомненно учуял бы сидевшего под липой и дал бы знать хозяину, а тот, может, сумел бы дознаться, кто этот человек. Но Пес был давно мертв, Славик исчез, а неизвестный пришелец, проведший подряд три ночи во дворе, продолжил свое странствие, унеся с собой тысячелетнюю муку. Двор дышал скучной пустотой, и ночь больше не увлекала в полет. На балконах, висящих в пустыне ночи, белели простыни, рубашки, пеленки, подобные флагам, возвещающим о поражении и покорности. Фасады домов с черными прямоугольниками окон замыкали двор своими охристыми безмолвными стенами; эти прямоугольники были похожи на вертикально поставленные могильные плиты. Иногда какая-нибудь из этих плит на секунду освещалась, в эфемерном свете возникал силуэт и тут же исчезал, и тьма вновь заполняла могилу. Кто, интересно, вырвал из сна спящего, вдруг ощутившего потребность в свете, — Иуда или Пилат? И почувствовал ли этот проснувшийся, отхлебнув воды из стакана, привкус слез и кровавого пота?
Но, поистине, кто суть мертвые, а кто живые? Прокопу случалось усомниться в том, что он в полной мере живой, во всецелом своем присутствии в этом мире. А также и в отсутствии в нем умерших. В иные мгновения он чувствовал себя перебежчиком, скитающимся между тем и этим станом, но нигде не находящим себе места. К тому же он не обладал чутьем и искусностью Следопыта.
Настала зима. Декорации сцены, при которой Прокопу трижды довелось присутствовать — и даже участвовать в ней, правда, так ничего и не поняв в выпавшей ему в этой драме роли, — были разобраны. Во дворе не осталось ни единого листка, ни единой травинки. Одни лишь нагие стволы и ветви, голая черная земля, а вместо птичьего пения картавое карканье ворон. На обледенелой земле, под сбросившими листву липой и корявой яблоней не видно было никаких следов.
След остался в глубине его мыслей. Время от времени Прокоп неуверенными шажками бродил вокруг. Смутный страх удерживал его, не давая углубиться в безграничные пространства, которые он предощущал за пределами сознания. Он чувствовал, что если однажды безрассудно зайдет слишком далеко, то вернуться уже никогда не сможет. И потому топтался у порога.
Однажды ранним утром Прокопа разбудил телефонный звонок. Звонили из психиатрической клиники, куда только что привезли его дочь. Ничего серьезного, сказали ему, просто нервный криз, который мог бы иметь фатальные последствия, если бы не своевременное вмешательство; короче, успокоили его, худшее уже позади. Прокоп ничего не понял, но поскольку он был склонен считать, что худшее это, как правило, то, что еще не сказало последнего слова, то схватил такси и помчался в клинику, где ему дали понять, что приехал он крайне некстати и вообще здесь не нужен. Пустили его к Олинке всего на несколько минут. Она спала, погруженная в благодетельный химический сон. Крашенные хной волосы прилипли к вискам и ко лбу. Она была мертвенно-бледная, на руках и ладонях повязки, лицо в порезах. Под глазами огромные фиолетовые круги. Прокоп склонился над дочкой и постарался хотя бы привести в порядок ее оранжевые волосы, раз уж не мог проделать то же со своими мыслями. Он стал искать Филиппа, но ему сказали, что никакого молодого человека не видели. В клинику позвонили соседи. Прокоп нашел в сумке Олинки ключи от ее квартиры и отправился в Браник.
В мастерской был полный разгром: все перевернуто, часть стекол разбита, а главное, уничтожены все цветы. По всему полу валялись отрубленные ножом листья, даже кактусы были раскромсаны на части. Прокоп ошеломленно оглядывал этот погром, мысленно задаваясь вопросом, что за бандит мог устроить его. В дверь, которую он оставил открытой, постучали. То была соседка, маленькая пухлая старушка, пришедшая узнать новости. Следом явилась вторая соседка, жирная матрона лет сорока с багровой физиономией, облаченная в ярко-розовый шуршащий халат. Прокоп поинтересовался, кто это все натворил.
— Да сама ж и натворила, — сообщила матрона. — Постаралась от души, ничего не скажешь. Крушила все подряд, а уж орала при этом благим матом!
— Ой, да, — подтвердила старушечка, складывая лапки перед грудью. — Бедняжечка так кричала…
— Но почему? — спросил совсем уже сбитый с толку Прокоп. — А ее друга, что, не было здесь?
— А чего ему тут было делать, если он ее бросил?! — объявила толстуха. — Потому-то она и сошла с тормозов. Он вежливенько ей сообщил, что больше не любит ее и уходит к другой, после чего тут же отвалил. Нормальный ход, в жизни всегда так! Не в обиду вам будь сказано, все мужики одинаковы. Но дочечка ваша жизни еще не нюхала. Вот и разволновалась.