Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Бедный, — сказала мама, — мне казалось, что он заплачет».
Повозка постепенно исчезает вдали, окутанная пылью, как драгоценные шкатулки, обернутые тканью.
На следующий день мама вынесла отцовские вещи на солнце и оставила их во дворе до сумерек. Весь его гардероб состоял из редингота, засаленного и выцветшего, черного костюма, который отец не любил и надевал пару раз в жизни, из нескольких каучуковых воротничков, уже пожелтевших. Вечером она положила в карманы редингота сухую лаванду и вернула в шкаф. Эта стремительная смена запахов в нашей комнате подействовала на нас мучительно. Привыкшие к вездесущему, неубиваемому запаху его «Симфонии», по опьяняющему, бальзамирующему аромату лаванды мы внезапно почувствовали, что на этот раз в отцовском отъезде было что-то окончательное и фатальное. Это стремительное исчезновение запаха лишило наш дом мужского начала и строгости, а общий вид интерьера полностью изменился: вещи стали вязкими, углы округлились, края мебели капризно изгибались, пока не расцветали каким-то декадентским барокко…
Пятнадцать дней спустя мы с мамой поехали навестить отца. Был жаркий летний день. Отец был в рубашке. Все время поправлял подтяжки, всегда спадавшие, когда он не надевал пальто.
«Сегодня меня приглашали в Бюро, — сказал он, радостно, потирая руки. — Поставили плюсик около моей фамилии. Это мне сказал Шмутц. У него в Бюро есть знакомства».
Я едва его узнал. Поскольку его изгнание из нашего дома было полным и окончательным, а за эти пятнадцать дней даже его запах полностью выветрился, не оставляя ни капли сомнения в окончательности отсутствия, я смотрел на отца с недоверием, как на человека, который интересует нас только за пределами нашей глубоко личной истории. Не сомневаюсь, что он и сам это понял. Поэтому больше не играл перед нами, не демонстрировал свою власть над феноменами жизни и не разбрасывался эрудицией, не возвышал голос, как пророк. Он и сам горько сознавал окончательность своего ухода и факт, что мы его навещаем, собственно говоря, как давнего знакомого, которому всё простили, что мы приходим, как на могилу, один раз в год, в День Всех Святых.
Его поместили в маленькую комнатку на одного, в глубине гетто, по-монастырски пустую и мрачную. Я понял с горечью: в тот момент, когда судьба назначила ему роль праведника и жертвы, когда она поместила его в антураж отшельника, отец сразу испугался, изменил свою мессианскую программу и оказался совершенно неспособным к восприятию категорий высшего порядка. Большое сомнение вызывала и возможность возвращения к теизму. Он демонстрировал исключительную терпимость к новой ситуации, нахваливал преимущества и удобство своей комнатки и считал себя баловнем судьбы. От соглашательства, покорности судьбе и желания вернуться домой он впал в уныние, стал похож на ученика иешивы. Мне не терпелось вернуться домой, чтобы как можно скорее забыть эту сцену.
Видя наше нетерпение и разочарование, отец произнес:
«Возвращайтесь скорее домой. А скоро и я за вами. Поездом в шесть сорок пять. Если мне суждено (sic!)».
Во дворе пахло подгоревшим гусиным жиром и смолой. С внутренней стороны забор был некрашеный, и из свежих еловых досок сочилась смола. Только кое-где, на стыках, пробивалась зеленая масляная краска, которой его покрасили со стороны двора. По двору сновали какие-то бородатые старцы, похожие на ветхозаветных пророков, пересекая круг двора по только им известным каббалистическим траекториям, тут и там сталкиваясь, поднимая головы, чтобы приветствовать одним боговдохновенным взглядом прощения тех, кто заступал им дорогу Время от времени в окнах появлялись женщины, нечесаные, с буйными гривами темных волос, и с какой-то поспешностью, необъяснимой этим солнечным днем, снимали с веревок или развешивали мокрые пеленки.
Уходя, мы увидели мальчика, который стоял, прислонившись спиной к забору. На нем были черные вельветовые брюки, длиной до колен, его руки были вытянуты вперед на высоте плеч, ладонями вперед. Остальные мальчики стояли в пяти или шести шагах перед ним, печальные, рослые мальчики с серьезными лицами. Они стояли молча, полукругом, как семинаристы. А потом я увидел, как они расступились, как блеснул нож, и слышал, как он мягко вонзился в свежую еловую доску и задрожал рядом с плечом мальчика.
После этой встречи отец долго не давал о себе знать. Понятно, что он хотел стереть тягостное впечатление, которое у нас осталось, искупить последствия своего дурного поведения и своей непоследовательности. Он послал нам только одно письмо, спустя примерно месяц. Письмо, точнее, обрывок конверта, он выбросил из опечатанного фургона и просил нашедшего передать по указанному адресу. Своим разборчивым, четким почерком, который почти не выдавал нервозности, по диагонали разорванного конверта он написал карандашом: «Воротнички совсем засалились. Это начинает действовать мне на нервы. Я сообщу вам адрес, куда вы мне их пришлете. Отечески люблю и волнуюсь за всех вас…» и т. д.
Потом несколько лет он вообще не объявлялся, словно бесследно исчез. Ему было стыдно, или ему мешали какие-то важные дела. Однако я стал все больше о нем думать и хотел любой ценой сообщить ему о себе, потому что последнее письмо полностью реабилитировало его в моих глазах. В том письме, в способе, каким он его послал, была какая-то исключительная находчивость, и это льстило моему тщеславию, и к тому же он был последователен, и это проявилось в отношении к воротничкам, — что понятно только тем, кто хорошо знал моего отца…
Так проходят иногда два-три года, а он не подает голоса, но иногда объявляется три или четыре раза в год, через небольшие промежутки времени. Иногда появляется, притворившись коммивояжером, иногда — туристом из Западной Германии, в галифе, делая вид, что ни слова не понимает по-нашему. Последний раз, два года назад, был во главе делегации бывших узников Аушвица и Бухенвальда. Он должен был произнести речь на траурном мероприятии. А я встретил его на улице и начал за ним следить, и вот, он юркнул в свою гостиницу и спрятался у барной стойки, заказав кофе с молоком и со сбитыми сливками! Нам стало известно, что в Германии он женился, а разговоры об амнезии были, само собой, просто выдумкой. Так вот, он сидел за барной стойкой, спиной ко мне. Сначала притворялся, дескать, не понимает, что я обращаюсь к нему. Но, в конце концов, под гнетом доказательств, заговорил, причем, с каким-то наигранным иностранным акцентом:
«На каком основании вы, молодой человек, утверждаете, что именно я ваш достопочтенный отец? Какие у