Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Севка крутит грязный белый мяч, пытаясь разглядеть на нем континенты и океаны.
Левка подбегает к нему и ударом ноги выбрасывает мяч далеко в поле, в сухую траву, туда, где разбросаны чурбаки спиленного тополя.
Яков Эмильевич сидит на диване, подогнув под себя одну ногу. Ему лень включить свет; лень пожрать; лень сходить за вином или пивом; лень разобрать постель (она, впрочем, и не убрана, в ней спит младенец Илюха). Приобняв младенца, Яков Эмильевич пытается уснуть, но не может уснуть от усталости, от истомы; все косточки гудят, перед глазами плавает и вспыхивает ярко-желтое крошево прошедшего дня; везут и везут с улицы, голоса из розеток, бред, и возбуждение, и суициды, все одно и то же, один и тот же Соловьев, который каждый год принимается инспектировать милицию, да так, что первые пятнадцать минут менты ему верят и боятся. Радикально перефразируя Толстого: здоровье у всех разное, а вот безумие на всех одно. И чем безумней, тем обыкновенней, тем, парадоксальным образом, нормальней, в смысле установленных, прописанных в учебниках норм бреда.
Яков Эмильевич ворочается, от этого дверца шкафа скрипит, и на него падает халат. Все кругом как в аквариуме. Рядом, оказывается, уже спит жена, к ней присосался младенец, оттянув некрупную грудь, как резинку, набок. Портрет отца на стенке накренился. Ноги гудят. Одеяла не хватает. Звенит комар. Из комнаты сыновей доносится бубнение. Кажется, там больше народу, чем он родил. Сожрут все пельмени сейчас (сонный приступ голода).
Он засыпает и просыпается снова от тревоги. Ночь перевалила за хребет. Хлопнула где-то дверь. Пахнет ветром. Он лежит в неудобной позе. Мысли сползаются в голову, как муравьи. Одеяло комкуется в ногах. Яков Эмильевич встает и пробирается на кухню, заваленную грязными блюдцами и грязными полиэтиленовыми пакетами из «Пятерки». Он заглядывает в холодильник. Пельменей, конечно, уже нет. Почти ничего нет. Одинокое яйцо на верхней полке. Засохшая половинка лимона. Куриные кости в миске (сгрызли и не выкинули). Маргарин.
Ему хочется есть. Он достает из шкафа пресный черствый батон, кладет на него шмат маргарина, откусывает, запивает водопроводной водой. Есть приятно. Остаток горбушки он солит. Но погодите, мне ведь захочется пить. Берет на ощупь чашку, проводит по ободку. Грязная. Чаинки. Хер с ними. Наливает воды из-под крана и, зажимая чашку в руке, а бутерброд в другой, лбом открывает дверь из кухни. Илюха в комнате просыпается, издает вялый стон, но вскоре, видимо, находит сиську. Слышно, как он глотает молоко. Яков Эмильевич на цыпочках (спазмы восторга в желудке, переваривающем первый кусок бутерброда) крадется в комнату. Зацепляется ногой за чемодан, мягко падает на кровать; бутерброд цел, вода чуть выплеснулась. Яков Эмильевич сворачивается калачом вокруг мокрого пятна. Он запихивает в рот остатки бутерброда. Допивает воду. Его подташнивает, но плевать. Он вытягивается на кровати, среди мокрых пятен и толстых рук жены.
* * *
Яков Эмильевич женился семь лет назад. Обозревая свой жизненный путь, он признавал, что всегда был уникально непутевым. В мед он пошел только из-за отца и специализацию выбрал тоже «по фамилии». Учился неплохо, но, как только началась практика, понял почти сразу, что для этой профессии не подходит. У него было слишком живое воображение, его все отвлекало. Чужое безумие и невозможность помочь больным удручали его. Ему бы стать художником или поэтом, а впрочем, тогда он стал бы графоманом или мазилой. Сам Яков Эмильевич чувствовал, что вообще ни для какой профессии не годится. Отец умер, когда ему исполнилось двадцать шесть, и бедный Яков Эмильевич «пошел по рукам». Из психиатрической больницы он уволился, стал работать представителем фармацевтических компаний. Получал неплохо, но деньги все время куда-то девались. Вдобавок он постоянно связывался с крикливыми, стервозными, полными претензий девицами выше него сантиметров на тридцать (Яков Эмильевич был невелик ростом). Эти девицы поражали его воображение, пылко восхищали его, он загорался, мир вспыхивал, Яков Эмильевич влюблялся, и они, кажется, тоже влюблялись в него, и у них бывал страстный секс, много раз подряд, а потом девицы неизменно начинали оглушительно скандалить, чего-то требовать, замахиваться на Якова Эмильевича и делать ему оглушительные гадости, например приходить на работу, расцарапывать лицо ногтями, рвать его рубахи, выкидывать из окна принтеры, бить окна, резать себе вены и уделывать кровью белое белье, и все чего-то требовали, требовали, требовали, и Яков Эмильевич очень долго и безропотно на их требования велся, а потом они исчезали, и он страдал.
Например, одна из девиц ограбила его с грузовиком – выгребла из профессорской квартиры все книги и побросала вниз, а чтоб было удобнее, выломала раму окна. У нее была абсолютная уверенность в том, что она имеет на это право. У Якова Эмильевича, в общем-то, тоже. Книг было жалко, но он странным образом испытал и некоторое удовлетворение. Размышляя об этом, Яков Эмильевич приходил к выводу, что негодяйка избавила его от нависающей отцовской тени; все равно эти книги пылились, а так, может быть, она продаст их, и они попадут к людям, которые будут их читать. Другая девица подпалила ему бороду и брови, так что он неделю ходил с красным лицом. Третья облила горячим рассольником. Четвертая заставляла себя ждать в метро по три с половиной часа, причем каждые двадцать минут аккуратно звонила и говорила: «Милый, я скоро буду». Яков Эмильевич не протестовал, он бродил по метро, вынимал из бороды кусочки соленого огурца и смазывал морду пантенолом.
Так протекло около семи лет. Измученного девушками Якова Эмильевича уже не брали в фарма-представители, он прибился к экспедиторам, но одним весьма жарким летом у него стало так плохо с деньгами, что он решил пустить к себе в дом нескольких иностранных рабочих. То есть он думал, что несколько: их оказалось четырнадцать. Под окном они поставили раздолбанную девятку, из которой все время играла попса, а сами оккупировали профессорскую квартиру и быстро превратили ее в черную засаленную помойку. Яков Эмильевич утешал себя тем, что не все иностранные рабочие таковы, но вот ему достались досадные экземпляры. Он стал спать вне квартиры, под забором, в бурьяне и лопухах и вскоре сам тоже стал засаленным и черным. Он ушел с работы, а потом предпринял попытку самоубийства. Прямо там, в бурьяне и в лопухах, он вскрыл себе вены. Дело было ярким утром, люди шли на работу – девушки в развевающихся шмотках и мужчины в каких-то шмотках тоже. Яков Эмильевич стоял у стены и смотрел, как алая кровь льется из вен на мятые темно-зеленые лопухи, на крапиву и бурьян. Затем он решил, что все это глуповато, заткнул покрепче вены обрывками рукавов и пошел посидеть в придорожном кафе на бензоколонке.
Там его и нашел его университетский товарищ по фамилии Хрисанфов. Он ехал поутру с кладбища, где рвал сорняки на могиле родителей, к себе на работу; застрял в пробке, захотел поссать и решил заодно залить бак и выпить кофе. Хрисанфов, отдуваясь, вышел из туалета. Он был в шортах и клетчатой рубахе и за минувшие после выпуска десять лет отрастил бороду и завел нескольких детей с именами: Елисей, Влас, Фрол, Аксинья и т. д. Он поместился рядом с коллегой за (единственный) пластиковый столик и тут узнал его.