Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот вернемся, Василий Петрович, сразу научусь готовить, – мечтал у сиплого сырого костерка разомлевший Колян. – Не хуже, чем в «Метрополе»! Торты буду делать с розами и салаты с майонезом. А что, по книжке не прочитаю? Были бы продукты.
Анфилогов, у которого несоленая рыба оставляла во рту какой-то мертвый привкус, очень понимал такие кулинарные мечты. Он сам бы теперь поколдовал с хорошей вырезкой, приправами и вином; при том он знал, что Колян едва ли исполнит высказанное, потому что за последние десять лет ни разу ничему не научился. Что Колян умел – он умел от природы; что же касается Анфилогова, то он, при всей своей опытности коммерсанта и хитника, был совершенно не приспособлен добывать пропитание в дикой тайге.
Между тем шутки были плохи. Макароны кончились; от гречневой крупы осталась практически пыль; последнюю муку растряс по палатке, разодрав полиэтилен словно бы железной вилкой, какой-то зверек. Папирос не было давно. Анфилогова, иногда курившего тоненький Vogue исключительно ради чувственной дымки в мозгу, это не касалось, а вот Колян ужасно мучился: сушил на заскорузлых газетах гниющие кучки спитого чая, лазал на четвереньках, отыскивая какие-то резкие травки и сухие ватные соцветия; вся эта дрянь ядовито тлела в грубых, как веревки, газетных самокрутках и, бывало, загоралась факелом, подпаливая Коляну серые усишки. Собственно, хитники почти уже съели свою обратную дорогу. Анфилогов знал, что человек может месяц не принимать еды и остаться в живых. Но это если он лежит в кровати, под наблюдением медиков и забастовочного комитета. Совсем не то же самое, что выходить из тайги, когда тридцать километров в день превращаются в десять, далее в пять. Можно просто не дотянуть, не совпасть со своим шансом на выживание, свернув от приметного дерева по одному из двух направлений, которые сквозь голодную рябь в голове кажутся одинаково знакомыми, пройденными буквально позавчера. Анфилогов знал, что голод, овладевая человеком, способен на спецэффекты: какое-нибудь дикое место вдруг представляется родным, как собственный дачный участок. Кажется, что вот-вот – и выйдешь отсюда к жилью, но выйти нельзя. Правая нога, которая шагает сильнее левой и заворачивает ходока по кругу, ломается, будто не выдержавший нажима чертежный карандаш. Человек, сам не понимая как, съедает ядовитый гриб, предстающий перед ним на своей завернутой в салфетку тоненькой ножке будто изысканный десерт. Анфилогов знал, что состояние голода сходно с состоянием гипноза, и теперь въяве ощущал первые подступы этого мягкого транса. Каждое утро ему казалось, будто он уже принял решение сворачивать лагерь и теперь его осуществляет. Одновременно он ощущал себя вблизи своих шурфов абсолютно как дома; поцелуи голода будили в нем какую-то мечтательную чувственность, желание женщины, субтильной и бледной, с тонкими косточками, вместе составляющими совершенный скелет, с маленькими молочными железами, припухлыми, будто детские гланды.
* * *
Ночью, под глухой машинный шум дождя, наполнявшего пластиковый тент над отсырелой палаткой ведрами воды, профессору приснилось, будто эта женщина пришла к нему. Голенькая, очень худая, она была совершенна, как латинская буква, как образец особенного человеческого шрифта. Заломив угловатый локоть, она лежала на спине, и живот ее белел, как миска молока. Как будто не было ничего особенного в узком, словно ящерица, существе – но вся красота, что стояла на берегах корундовой реки, была предисловием к этому телу, к этой безумной тени под грудью, похожей на тонкий полумесяц. Почему-то женщина плакала, светлые виски ее намокли, глаза, подведенные влагой, были египетские. Во сне эти беззвучные слезы невероятно возбуждали Анфилогова. В то же время он осознавал, что женщина ему не вовсе незнакома, более того – это совершенно точно одна его дальняя родственница, обычная гуманитарная девица, которой Анфилогов иногда подбрасывал немного денег, а та ответно порывалась сделать уборку в его неприкосновенной квартире и однажды разбила тонкую, прожившую большую жизнь фарфоровую чашку.
Анфилогов проснулся с неразрешенным томлением в чреслах, в слезах, превративших волосы под измятой щекою в мокрый спрессованный клок. Первые влажные лучи играли на воде, залившей тент, Колян, раскинувшись, храпел, его раскрытый рот зиял, как темная кротовая нора. Профессор спустился к реке, тянувшей туман, в котором дальние черемухи стояли, будто букеты в папиросной бумаге. Сделав красной горстью то, что нужно, Анфилогов выпустил в воду горячее и пышное пятно, подобное гадальному воску от целой сгоревшей свечи. Затем он обмылся ледяными пригоршнями и, застегнув штаны, попытался протрезветь. Красота, сосредоточенная на Анфилогове, силилась достичь предельной концентрации, но ум профессора работал отчетливо. Он понимал все намеки и указания, выдающие в гуманитарной девице Хозяйку Горы. Даже тот произвольный факт, что девица состояла с Анфилоговым в троюродном родстве, ложился в эту опасную версию, потому что, по легенде, Хозяйка Горы и ее избранник видятся людям похожими, будто брат и сестра. Это было очень-очень слишком! Вокруг Анфилогова хватало гораздо более привлекательных дам, и даже, если уж на то пошло, такие были и среди его многочисленных родственниц. Но при мысли об этой женщине типа «училка», всегда одетой в нищие свитерочки и в какие-то нелепые, будто крашенные чернилами джинсовые юбки, у него почему-то заходилось сердце.
После ознобной свежести раннего утра в палатке было душно, будто в резиновом сапоге. Опустившись на колени, Анфилогов потряс Коляна, тоненько певшего горлом какую-то комариную песню.
– А? Чего? Бля, щас, иду… – Колян открывал бессмысленные мутные глаза, хлопал ими, но никак не просыпался.
– Сегодня уходим, время вышло. Много работы, подъем, – отрывисто проговорил Анфилогов, насильно стягивая с Коляна перекрученный спальник.
– Ты чего, Василий Петрович? Куда, на хрен, уходим? Совсем с утра плохой? – Колян, отпинываясь в тряпках, попытался оттолкнуть нависшего Анфилогова и снова завалился на спину.
– Куда?! Домой! В продуктовый магазин! Сдохнешь здесь, идиот! – заорал Анфилогов прямо в маленькую обтянутую физиономию.
– Не-е… Ну нет… Это ты, Василий Петрович, зря… – мотая дикой головой, Колян пополз наружу, поднялся там на нетвердые ноги и, словно пробуя, которая из них короче, побрел в серебряно-седые мокрые кусты.
Анфилогов, пожав плечами, выволок из палатки два слежавшихся, обгаженных мышами рюкзака, бросил их проветриваться, открепил, спуская желтую воду в траву, полиэтиленовый тент. «Живой я! Живой!» – доносилось из блистающих кустов вместе с урчанием толстой струи. Анфилогов, стараясь быть невозмутимым, занялся костром, в котором сырые сучья никак не горели, а варились в дыму, и какой-то печной, домашний запах костровища переворачивал душу.
– Не сдохну я, Василь Петрович, понял?! – Колян, шатаясь, снова завалился в палатку, и палатка заходила ходуном.
Наконец костер затрещал, испуская, будто старый двигатель, синий неряшливый чад, завздрагивала в прокопченном котелке прозрачная вода. Думая, из чего бы приготовить завтрак посытней, Анфилогов направился к палатке, и уже у входа в нос ему ударил запах мертвечины. Присмотревшись, он увидел, что Колян, стоя на коленях перед варварски вскрытой консервной банкой, пожирает жирную тушенку и, не отличая мяса от собственных пальцев, чуть ли не заглатывает свою костлявую и грязную щепоть. Тут Анфилогов понял, что не может сообразить, остались ли еще мясные консервы. Полая легкость мешка, когда профессор, тихо матерясь, нашел его в углу, не оставила на этот счет никаких иллюзий. Колян, ухмыляясь в полутьме лоснящейся пастью, протянул профессору банку с остатками пиршества, но от грубо вырубленной крышки с присоской холодного сала, от трупного духа, что пер из жестянки, Анфилогова едва не стошнило. Тотчас Колян, надувая щеки, весь изогнулся, и Анфилогов едва успел оттащить его, кукарекающего утробой, к выходу из палатки. Коляна рвало мучительно, непережеванное мясо валилось из него вместе с горячим соком многодневного голода. Жидкая тушенка прыскала у Коляна даже из ноздрей. Наконец после долгих конвульсий он успокоился в слезах, распластавшись на спальнике, брошенном Анфилоговым к дрожащему, почти погасшему костру, а на съедобную мерзость немедленно слетелись, свирепея, мокрые вороны.