Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта страшная теплица, где правит бал мир уайльдовских острот, зеркальных проборов, и где ничего в сущности не происходит. Очень точно сказал Кузмин:
И в продолжение этой темы звучит еще один голос:
О том, чем закончится этот «милый вздор», никто пока не думает. И даже не догадывается, что все самые жуткие кошмары воплотятся наяву. Будет это примерно так… Когда в оранжерейную затхлость жизни красивой и беззаботной ворвется февраль 1917 года, те, кого еще этот уайльдовский мир до конца не доконал, те, в ком еще осталось что-то человеческое, бросятся в революцию, на свежий воздух, радостно приветствуя грядущие перемены. Но… Потом спустя несколько месяцев поймут, насколько опасная вещь резкая смена погоды и температуры.
Но сейчас еще слишком далеко до семнадцатого года. Пока еще все скучают. Скучает и Блок. Правда, на свой манер. Часами лежа в постели, он наблюдает за возней мух на окне и размышляет о природе скуки и лени в России. А потом записывает, что вся история страны – сплошные превращения скуки, из века в век выливавшиеся на этих бескрайних просторах, под этим ненастным небом, то в тупую покорность, то в дикую жестокость, то в беспробудную лень.
Блок как никто другой остро чувствовал приближающуюся катастрофу. Более того, понял, что предотвратить ее невозможно. Именно поэтому и прокричал своим товарищам:
Понимая, что конец этой жизни уже близок, Блок начинает писать серию статей, пытаясь докричаться, достучаться к своим собратьям. Блок пишет: «На улице ветер, проститутки мерзнут, люди голодают, людей вешают, а в стране реакция, а в России – жить трудно, холодно, мерзко. Да хоть бы все эти нововременцы, новопутейцы, болтуны – в лоск исхудали от собственных исканий, никому на свете, кроме „утонченных“ натур, не нужных, – ничего в России не убавилось бы и не прибавилось бы…
…Не все можно предугадать и предусмотреть. Кровь и огонь могут заговорить, когда их никто не ждет. Есть Россия, которая, вырвавшись из одной революции, жадно смотрит в глаза другой, может быть более страшной».
Блок переживает внутренний кризис, понимая всю бессмысленность жизни и все чаще погружаясь в мутные воды алкоголя, он, как ни странно, четче и определеннее чувствовал атмосферные колебания, сотрясавшие страну. Более того, Блок страдал маниакальной идеей, что вся Россия, и в первую очередь Петербург, исчезнут с лица земли, подобно Римской империи. Причем додумался до этого он не сам, а перечитывая Достоевского… Неожиданно для себя осознал, насколько хрупко все, что его окружает. Сквозь каменные стены города, с ужасающей ухмылкой, словно издеваясь над ним, проглядывает жуткий скелет. Он пытается залить вином страшное предчувствие, что все внешнее скоро рухнет, кончится привычная жизнь и вся страна погибнет. Ведь сказал же Достоевский, что однажды Петербург исчезнет, как дым. И теперь он мучается оттого, что если солнце и ветер развеют столь любимый им питерский туман, то на тысячи верст вокруг останутся лишь болота да степи. Он с грустью пишет:
Да, все обречено на гибель. И он пытается в своих статьях предостеречь, выступая точно глашатай тревоги. Но ему не желают верить, не хотят слышать. А он не может найти себе места. Ведь грядущая катастрофа грозит уничтожить все, что ему так дорого. Жизнь в Петербурге, безмятежность Шахматова и милый дедовский уклад. Все это будет сметено роковой, неумолимой силой.
Его душевное состояние близко к серьезному расстройству. В записной книжке он пишет: «Все тихо. Вдруг из соседней комнаты голос: A-а! А-а!
– Что с тобой? Что с тобой?
Выбегает, хватаясь за голову.
– Как все странно кругом. Я видел сон. Раздвинулся занавес. Тащутся сифилитики в гору. И вдруг – я там. Спаси меня!»
И далее. «Кошмары подступают, уже рта не раскрыть». Любовь Дмитриевна, приехав домой, ужаснулась тому, как изменился Блок. Нужно было срочно принимать какие-то меры, ибо еще немного и место ему было бы в лечебнице для душевнобольных. Она уговаривает мужа уехать отдохнуть в Италию. Страна, в которой до сих пор жива эпоха Возрождения, всегда притягивала к себе Блока, и вскоре он, точно ребенок, радостно собирается в дорогу.
Он уверен, что именно в залитой солнцем стране они сделают новый шаг навстречу друг другу. Их жизнь еще может наладиться. Она будет ухаживать за ним, а он ее любить. Ведь она единственная. Блок пишет, как похорошела, как помолодела Люба в Венеции, как он любит ее милое лицо, ее беззаботность, ее детские шалости. Далее в записной книжке он отмечает: «Смерти я боюсь и жизни боюсь, милее прошедшее, святое место души – Люба. Она помогает – не знаю чем, может быть тем, что отняла».
Ему нравится смотреть, как она идет на пляж, как нежится на волнах синего моря. Но однажды он проснулся, а Любы в домике не было, в ужасе он выбежал на берег. И… не увидел ее. Все самое худшее, то, о чем он даже боялся подумать, всколыхнулось в душе. Он опустился на морской песок и закрыл лицо руками. Как же теперь?! Как же один?! Она ему так нужна! Ужас охватил душу своими цепкими ледяными лапами. Но вот сзади раздались едва слышные шаги, и кто-то невидимый обхватил мокрыми руками его лицо. Блок обернулся. Перед ним стояла Люба и улыбалась. Он зарылся лицом в ее мокрые от морской воды волосы и разрыдался.
А на следующий день они уехали в Рим. Побывали в Академии, во Дворце Дожей. Ему нравится итальянское Возрождение, больше всего сцены Благовещенья. Любуясь картинами, он все больше погружается в атмосферу времен Прекрасной Дамы. Но и здесь, под южным небом Италии, Блок не может обойтись без мимолетного. Случайные женщины, точно рой бабочек, не дают ему роздыху. И от этого рождаются эротические стихи:
…Именно здесь он по-другому смотрит на Россию и потом признается матери: «Несчастную мою нищую Россию, с ее смехотворным правительством, с ребяческой интеллигенцией, я презирал бы глубоко, если бы не был русским… Всякий русский художник имеет право хоть на несколько лет заткнуть себе уши от всего русского и увидать свою другую родину – Европу…»
«Единственное место, где я все-таки могу жить, – Россия. Трудно вернуться, и как будто некуда вернуться – на таможне обворуют, в середине России повесят или посадят в тюрьму, оскорбят, цензура не пропустит того, что я написал».
Назад он едет через Бад-Наугейм, и синие глаза Ксении Садовской вновь встают перед ним, просыпаются нежные трогательные воспоминания. Он мучительно, словно заправский психоаналитик, анализирует причины и следствия своих непростых отношений с женщинами. И, кажется, доходит до сути: «Первой влюбленности, если не ошибаюсь, предшествовало сладкое отношение к половому акту (нельзя соединяться с слишком красивой женщиной, нужно выбирать для этого только дурных собой)».