Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Сенька спрыгнул с коня и передал повод Темирбаю, земля вдруг закачалась под ним: кружилась голова, ноги дрожали, он все еще летел.
— Завтра оседлаем, — сказал Темирбай, — и будешь пасти на нем. Пусть привыкает.
— А почему седня без седла? — спросил Сенька. Машинально спросил, не думая, просто так. — С седлом ведь лучше было бы.
Темирбай удивленно посмотрел на него.
— Убился бы, — сказал он. — Мало ли что, конь сбросить мог. Нога в стремени запутается — и все.
И ушел, уводя Мальчика в поводу.
А у Сеньки тогда враз ноги перестали дрожать, когда дошел до него смысл сказанного.
«Выходит, Темирбай не был уверен, что конь не сбросит меня? — вновь и вновь думает об одном и том же Сенька, глядя на мирно пасущегося Мальчика. — Выходит, сомневался он, а все-таки посадил меня на коня. Но я же мог запросто шею свернуть? И как же он мог послать меня, если сомневался, это ж какую силу надо в себе иметь, чтобы послать меня на такое, отвечать за меня и глазом не моргнуть? А может, он испытывал меня? А может, и не испытывал вовсе, нужен я ему, а просто для него это обыкновенно, закон у него такой. Ну да, конечно же обыкновенно. Он этого просто не замечает, а замечает как раз то, чего я совсем не замечаю. Это как с калекой тогда было…»
Калеками пастухи называли захромавших бычков, которые не могли ходить в стаде. Они вокруг лагеря бродили, по большой поляне. И вот один из них в обед устроился спать в тени вагончика, прямо у входа. Сенька только хотел оттянуть его кнутом, но Темирбай остановил.
— Нельзя, — сказал он. — Грех так спящую скотину будить. Понимаешь?
И так это было сказано, с такой спокойной, обыденной убежденностью в голосе, что Сеньке как-то не по себе стало, как будто и правда он чуть не совершил грех непростительный.
Но интересней всего было, когда они в Козловку ездили, в гости к другу Темирбая: у него в этих местах полно друзей, в каждой деревне. Поехали втроем. Темирбай с женой в тарантасе, а Сенька верхом попросился, на Мальчике. Темирбай покосился неодобрительно, но разрешил. До Козловки ходу здесь — не больше часа. И уже у самой деревни, когда Сенька хотел пришпорить Мальчика, совсем по-пацаньи представляя себе, как влетит он на рысях в деревню на черном коне и все ахнут, Темирбай, словно почувствовав это его желание, подозвал Сеньку к себе.
— Вот здесь ехай, — сказал он. — Рядом. Нельзя в деревню на скаку въезжать, не к врагам едешь. И еще слушай, — добавил он, — ты из Александровки едешь. Понимаешь? Мы с тобой по дороге сюда встретились…
— Ладно, пусть будет так, — согласился Сенька, не понимая, зачем это надо. Но спрашивать не стал, подумал, что у Темирбая есть на это какие-то свои причины и на месте все выяснится.
Но ничего не выяснилось. В гостях, когда за столом собралась чуть ли не вся деревня, в которой и было-то двенадцать дворов, Темирбай вскользь упомянул, что Сенька с утра по делам в Александровку ездил и встретились они на дороге — вот и приехали вместе. Только и всего. Никто на эти слова не обратил особого внимания. Так, во всяком случае, показалось Сеньке. Зачем же надо было выдумывать все это? Сенька и спросил его об этом на обратном пути, как только из Козловки выехали.
— Затем, чтоб людей не смешить, — сказал ему Темирбай. — Когда я молодым был, у нас на весь аул три новых чапана было: кто в гости куда едет, тот и надевает. Так некоторые сразу по два чапана на себя натягивали… Так и мы… не могли в одном тарантасе уместиться. А люди могут подумать: ну и соседи у нас, как они на казенных-то лошадей накинулись, аж сразу на двух приехали… А я и на последней кляче Темирбаем буду, меня все знают, — закончил он.
«Так вот в чем дело! — не сразу понял тогда Сенька. — Вот как он гордость свою понимает, а? Высо-ко себя держит старик!»
Бычки уже начали ложиться: напаслись. Солнце склонилось над кромкой леса, потянуло прохладой. «Пора домой гнать, — подумал Сенька, — а то роса выпадет — худо будет». При росе пасти нельзя, она копыта бычкам разъедает, хромают они от этого.
Сбив стадо в кучу, Сенька направил его в сторону лагеря.
Вся округа окрест иссечена глубокими узкими тропинками, выбитыми в траве скотом. Они расходятся от лагеря веером, как лучи солнца на детском рисунке. Попав на эти тропки, стадо пошло само, без понуканий, выстроившись тупым клином: впереди самые шустрые. Пегий и Скелет, а за ними уже все остальные. Густые тучи мошкары вились над стадом.
Со взгорка, на который въехал Сенька, далеко было видно. Березовые рощи, зеленые и аккуратные, как клумбы, тянулись одна за другой, сливаясь на горизонте в сплошной лес. «Надо же, — подумал Сенька. — Живешь, живешь и не видишь: березы-то издали, оказывается, кудрявые. Не рябины, а березы — кудрявые. И до чего же светлые, а? Аж светятся!»
Стадо медленно втягивалось в широкие ворота загона. Бычки ложились, выбирая места посуше, и сразу же, полузакрыв глаза, начинали громко сопеть и вздыхать, пережевывая свою жвачку.
Сенька задвинул двумя жердинами загон, перекинул повод через плечо и медленно двинулся к вагончику. Мальчик шел за ним, мотая в такт шагам головой.
Издали, из разных мест, доносились окрики и резкие хлопки бичей: пастухи сгоняли свои гурты. Сенька первым пригнал.
Кизячный дым низко стлался над лагерем. Жена Темирбая ворочала половником в огромном казане, вмазанном в самодельную печь. А сам Темирбай стоял поодаль и приманивал кусочком сахара жеребенка. Любимец пастухов, золотистый и тонконогий жеребенок, смешной и глупый, был наряден, как девочка, в своем аккуратном недоуздочке, обшитом, чтоб мягче было, зеленым плюшем, и плюш этот был еще вышит белым бисером, а на лбу — серебряная монетка. Он стоял, растопырив ноги, и тянулся, тянулся к кусочку сахара на ладони Темирбая,