Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шнейдер сидел в курилке, дымил сигаретой и плакал. Мимо него радостно проплывали Бобчинский и Добчинский, бросая непонимающие взгляды в отравленные горем глаза кинорежиссера. Им-то было хорошо – они собирались совершить любимый ритуал параллельной затрудненной дефекации.
Двое стареньких в соседних кабинках
Тужились и кряхтели, у всех был запор.
Прижавшись к обогревателю согнутой спинкой,
Ты тихо сидела за складками штор.
Это уже из моего цикла стихов «Внученька», который я начал писать под конец своего пребывания в Центре психического здоровья. А что меня на этот цикл вдохновило – сейчас расскажу. Собственно, я уже давно обещал рассказать о том супербонусе, которым (кроме сладкого чифиря) обладала наша палата номер пять. Дело в том, что прямо напротив окна нашей палаты располагалось окно душевой женского молодежного отделения, окно, не обладавшее даже намеком на занавески, и каждый вечер мы, погасив в нашей палате свет, наслаждались необыкновенно волнующим зрелищем. Светятся неоном окна девичьего отделения. Девушки по очереди входят в душевую, их тела омываются потоками горячей воды, и пар, постепенно накапливаясь, скрывает их наготу – они тают в горячем тумане, стройные нимфы или жирные одалиски, распухшие от нейролептиков, они превращаются в призраки теплого света под завесой испарины, они растворяются процессией влажных небесных русалок, плывущих в неоновых облаках.
Через два с половиной месяца моего пребывания в ЦПЗ я вышел на свободу с чистой совестью и чудовищной физиономией – меня разнесло от дурдомовских снадобий, к тому же я проделал настолько рискованные парикмахерские эксперименты со своей бородой, что, глядя на меня, нетрудно было догадаться, что этот парень только что откинулся с дурки. Меня это не волновало. Молодость знала свое дело: не прошло и трех недель после выписки, как я уже снова был вполне хорошеньким бородачом.
После моего освобождения из дома скорби наступил период такой зашкаливающей интенсивности, что впору было удивляться: к чему бы это? Видимо, после дурдома явилось ощущение, что я прошел некую инициацию, некую проверку, пережил определенное архаическое и магическое пребывание в «обители символических мертвецов». А может, меня просто немного подлечили? Советская психиатрия, если не отягощали ее карательные задачи, свое дело знала.
Между тем политический процесс, называемый perestrojka, постепенно близился к своему апогею – в чем этот апогей должен заключаться, еще никто не знал. Когда впоследствии выяснилось, что этот апогей означает распад СССР, для большинства зрителей это стало неожиданностью. В любом случае саспенс нарастал. Наша страна, переживающая последние годы своего существования, находилась в эпицентре мирового внимания. Одновременно с этим острым политическим интересом всё более пробуждался интерес, который, с некоторой натяжкой, можно назвать эстетическим. То есть всё более и более раскручивалась мода на советское неофициальное искусство, на советское альтернативное кино и неподцензурную словесность. Но и официальная советская культура, опьяненная процессом либерализации, стала позволять себе немало вольностей. Интеллигенция пребывала в эйфории, население всё глубже погружалось в отчаяние. Телевизор в каждой квартире напоминал буйного джинна, вырвавшегося из запечатанного сосуда. Заседания Верховного Совета транслировались по TV каждый день, длились часами и выглядели как политические reality show, смешанные с античными трагедиями. Депутаты орали, дрались, а из их уст нескончаемым рвотным потоком лилась так называемая правда-матка.
Объект МГ «Книга за книгой». 1988
Объект МГ «На книгах». 1989
Мы, старшие инспекторы МГ, взирали на эти горячие процессы без энтузиазма, ностальгируя по прохладным временам брежневского конфуцианства. Тем не менее наша довольно юная группа Инспекция «Медицинская герменевтика» уже была зачислена в состав того удивительного боевого содружества, которое Костя Звездочетов остроумно назвал «советская перестроечная сборная по современному искусству». Хотя нас и тошнило от слова perestrojka, это не помешало нам в тот период поучаствовать во множестве выставок в различных странах и уголках мира, которые все назывались как-нибудь вроде Art of Perestrojka, Contemporary Art in The Age of Perestrojka, Between Spring and Summer и так далее. В тот период щедрый поток иностранцев, перемешанный с местными арт-деятелями, лился сквозь наши пространства. Встречались среди них американцы и американки вроде совиной Филис Кайнд в вечных круглых очках, попадались сдержанные японцы и экспрессивные итальянцы, тревожные англичане и флегматичные скандинавы, но больше других стран мохнатая Германия протягивала к нам свои руки – свои большие, дремучие, сильные руки, пахнущие сосисками, деньгами, дерьмом, цветами, кебабами, трамваями, мерзкими махинациями и глубочайшими духовными переживаниями. Появился в Москве Петер Людвиг, коллекционер и шоколадный король, закупивший для своего музея в Аахене нашу инсталляцию «Белая кошка» (сейчас эта инсталляция находится в Русском музее в СПб, подаренная Людвигом). Вокруг этого высоченного, лысого и совершенно окоченевшего старика постоянно носился и вертелся оживленный смуглый карлик, тоже лысый, чья плешь напоминала колено жирного мулата. Выражение на лице карлика постоянно менялось, он то съедал как бы невидимую сладкую конфету, то вдруг пробуждался в нем карикатурный демон, а то и как бы Наполеон, дерзко нарисованный кистью недоброжелателя, сквозил сквозь его лицо, строя какие-то выстегнутые корсиканские гримасы. Чтобы казаться выше, карлик бегал в высококаблучных туфлях, которые для пущего звона подкованы были металлом, словно копыта норовистого коня. Жирная жопа карлика обтягивалась бордовыми или изумрудными штанами, а из нагрудного кармана пиджака неизменно вырывался буйный шелковый платок, свисая на его грудь переливающимся языком, напоминая о висельниках и припадочных. Этого человека звали Томас Крингс-Эрнст, это был галерист из Кельна, каким-то образом примазавшийся к колонноподобному Людвигу и оказывающий шоколадному монарху некие существенные услуги. Эти два человека напоминали великана и гнома, слепленных из говна. Как будто некий гениальный немецкий скульптор глубоко окунул в фекалии свои умелые руки и слепил эти две фигуры на страсть и хохот потомкам. Этот галерист из Кельна отчего-то заинтересовался нашей группой. Видимо, возвышенный и хрупко-отважный образ молодого Лейдермана чем-то тронул нечерствое сердце этого кельнского гнома