Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И история с памятником постепенно отошла на задний план, и сами жители Горенки, причем даже очевидцы, уже через некоторое время были склонны считать рассказы о памятнике враньем. А лето тем временем все больше утверждалось в своих правах. Хорек богател не по дням, а по часам и с ужасом вспоминал те времена, когда ему приходилось тягать тяжеленные ульи. Правда, подобраться к Гапке ему не удалось, но он списывал это на недостаток времени и категорически отказывался признать, что его отшили из-за недостатка обаяния. Параська возвратилась сильно загорелая и даже каким-то образом помолодевшая. Первые три дня она даже удерживалась от критики Хорька, но потом ее терпение закончилось и Хорек, который последние двадцать лет не был в отпуске, вдруг узнал про себя, что он транжира и лежебока и что все заведение на ней одной держится, потому что у него на уме одно и то же, но таков уж ее, Параськин, крест, который, видать, нести ей до самой смерти. От Параськиной наглости Хорек совсем приуныл, а тут как назло Горенку стало засыпать деньгами.
А дело было вот как. В то памятное утро Голова приехал на работу совсем рано: бессонница совершенно его измотала – Васька, даром что привидение, не давал и шагу ступить без своей тошнотни о том, что подавай ему гнома для скорейшего выздоровления.
– Какое выздоровление? – кипятился Голова. – Выздоравливать может тот, кто еще не умер, а ты, прости Господи, дохлятина дохлятиной, только что мелишь всякий вздор. Гнома ему подавай! Где я тебе найду гнома, если их вообще, может быть, не существует?
– Это ты, Василий Петрович, существуешь как диковинное домашнее животное, которое Галочка выгуливает для моциона, когда захочет, да кормит деликатесами. А потом, когда ты ей надоешь своими выкрутасами, даст тебе пинка под зад и будешь ты тогда, как ты говоришь, «существовать» в сельсоветской кладовке на осколках от товарища Ленина вместо перины.
Сказав гадость, Васька гнусно зареготал, словно он был не кот, хотя и бывший, а по крайней мере, отставной прапорщик. И так продолжалось всю ночь. А под утро Голове приснилась Олечка с его факультета. Он явственно увидел ее перед собой. В крепдешиновом платье, с белоснежной улыбкой от уха до уха и прямыми, до плеч, волосами. Она посмотрела на него и сказала:
– Ой, как я соскучилась по тебе!
И прижалась к нему, и поцеловала его, и он вдохнул ромашково-детский запах ее волос и на какое-то мгновение помолодел и душой, и телом, как помолодела бесстыдная Гапка. Но тут сон (хотя разве можно называть сном то, что реальнее, чем жизнь?) закончился. И он, старый, проснулся с подушкой, которую крепко прижимал к себе. И понял, что то ли память, то ли черт над ним произдевались. И хотелось ему плакать, громко, навзрыд, но Галочка спала возле него так тихо и мирно, что он не посмел и звука издать. Но ночь была погублена несостоявшейся молодостью. Вот в каком настроении заявился Голова в присутственное место. А тут как назло якобы подобострастный, а на самом деле наглый Тоскливец, зашел прямо перед ним и забыл придержать перед начальником дверь, которая обидно, со скрежетом, захлопнулась перед Головой. Надо ли и говорить, что Голова так распахнул дверь, что чуть не сорвал ее, бедную, с петель, но когда он ворвался в помещение, его встретила радостно-обезоруживающая улыбка Тоскливца, который так посмотрел на Голову, как смотрит пятилетний ребятенок на папу, который принес ему новую игрушку. И Голова не нашелся, что ему сказать, только проворчал что-то, как старая собака, песенка которой уже спета, и ушел в кабинет смывать печаль чаем. Но после чая успокоение не наступило, и он вышел из кабинета и подошел к столу Тоскливца, который как раз заполнял какой-то тошнотворный гроссбух маловразумительными цифрами.
– Ты почему мой памятник испортил? – поинтересовался Голова у отпетого повесы и интригана. Но тот, как всегда, когда не был уверен, что отвечать, притворился, что не слышит, и принялся сосредоточенно сосать ручку, словно она могла подсказать, как ему быть.
Но и Голова был не лыком шит и не намеревался спустить ситуацию на тормозах.
– Мне, герою, – вещал он, – благодарные односельчане решили поставить памятник, а ты его собой испохабил. Да еще Павлика и Хорька туда прицепил! С их-то харями. И что они изображали? Утраченную невинность, которой никогда и не было? И борьбу с бутылкой горилки за справедливость? При том понимании, что права всегда оказывается бутылка? Так?
Но все его словесные пируэты были обречены на поражение, потому что подлый Тоскливец, вероятно, решил грозу переждать и притвориться до лучших времен глухонемым. Тем более что сельсовет был пуст, сослуживцы задерживались и никто не слышал, как Голова делает ему выволочку. Но Голову такой оборот дела никак не устраивал, ибо он решил раз и навсегда вывести Тоскливца на чистую воду.
– Уволю, – вдруг сказал он. – Уволю, хоть ты ткни. Жалоб на тебя много, сколько я могу тебя прикрывать, если на тебя положиться нельзя? Только отвернись, и ты уже упырь, а не упырь, так памятник поганишь. За моей спиной. Да и с Гапкой у тебя не все было чисто. Так что собирай свои манатки и возвращайся в родные пенаты. В Упыревку или еще там куда. Заявление пиши и убирайся. Вот так-то.
Сказав все это, Голова вытер со лба пот, потому что присутственное место кондиционером оборудовано не было. Но Тоскливец опять промолчал, и тут сильный порыв летнего жаркого ветра распахнул окно и в него влетело несколько новых, хрустящих купюр. Голова бросился их ловить, Тоскливец тоже, и они, отталкивая друг друга, протягивали потные ладони к невиданному счастью, которое наконец их не обошло. Одну купюру они схватили одновременно, и каждый, разумеется, потащил ее к себе, и она сразу же превратилась в две половины бывшей купюры. А тут они одновременно выглянули в окно и увидели, что над Горенкой разразилась метель. Из денег. И бросились на улицу, и давай ловить деньги, а те норовили увернуться якобы под порывом ветра, а на самом деле из вредности, но тут Голова припомнил, что дома у него, а точнее, в том доме, где он жил у Гапки, был большой бредень, и он бросился к Гапке и забарабанил в дверь. Но в ответ услышал лишь сонные голоски наших прелестниц, которые вопрошали незнакомца, зачем он пожаловал в их обитель и с какой целью он отрывает их от молитвы. И пусть лучше он уйдет, а они тогда помолятся и за него, и за его душу, и будет ему светло, и радостно, и спокойно, как на Святое Рождество, и, может быть, он не будет тогда барабанить в дверь к чужим людям, а заглянет в собственную душу и обнаружит, что и там еще не перевелась доброта…
Голова с отчаянием выслушал их наставления, но тут с ужасом заметил, что туча из денег проходит Горенку стороной, и опять пуще прежнего забарабанил по двери.
– Открывайте, дуры, открывайте! Это я – Голова! Мне бредень нужен. Открывайте!
Но это был не тот случай, когда «стучите и вам откроют». Внутри дома воцарилась напряженная тишина. Уж слишком дорого обходились его прошлые визиты.
– Ладно, – сказал он. – Не надо меня в дом пускать. Только бредень вынесите и все. И я сразу уйду, потому что все равно он мой, а не Гапкин. Да и зачем он ей? Женихов ловить?