Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как это?
— Очень просто. Разве мне твои деньги нужны? Мне с тобой поговорить хочется!
И сразу же ощущение покоя возникло у Красноперова. Все показалось ему мучительно дорогим и близким. Забулдыга в дорогом, испачканном сметаной пальто. Трещины на асфальте. Эмалированная табличка над подъездом. И то, что ждет его: холодный полумрак, щербатые ступени. Тусклая лампочка в проволочной сетке. Обитая коленкором дверь. Коммунальные соседи — Гендлины, Моргулисы, Шерошенидзе. Заваленная книгами берлога. Все то, что было. И все то, что будет. Все это составляло единственную, нужную, знакомую жизнь…
— Вы мне чрезвычайно симпатичны, — улыбнулся Красноперов, — но я тороплюсь. Заходите как-нибудь. Вон мои окна.
Пьяный не обиделся. Он сказал:
— Тогда я сделаю вот что. Я тебя поцелую.
— И это лишнее, — возразил Красноперов.
Забулдыга постоял в раздумье. Затем взглянул на Красноперова и твердо произнес:
— Тогда уж я как минимум — спою.
И спел-таки негромко «Кукарачу».
29. Мы идем по Уругваю…
Вечером Красноперов брел по залитому светом Невскому. Люди толпились у дверей кинотеатров, заслоняли сияющие витрины гастрономов. Лица под неоновым огнем казались благороднее и чище.
Помедлив, Красноперов толкнул вертящиеся двери.
В холле ресторана было прохладно от зеркал. Девушка в малиновых брюках красила ресницы. Красноперов бегло сосчитал — их оказалось девять. Рядом томился высокий парень с бородой. Швейцар подозрительно его разглядывал.
Филолог двинулся наверх, беззвучно ступая по истертой ковровой дорожке. В руке он держал алюминиевый номерок.
Его подхватила волна джазовой грусти и аромата кавказских блюд. Мужчины в белых куртках, лавируя, пересекали зал.
Музыканты играли, сняв пиджаки и раздвинув колени. Перед каждым возвышалась тумба, украшенная сияющей лирой из жести. Флейтист и барабанщик переговаривались о чем-то. Певица вытирала салфеткой лаковые бальные туфли.
Музыка стихла. Все расселись, шумно передвигая стулья.
Красноперов оглядел помещение и вздрогнул. Алюминиевый номерок, звякнув, покатился к выходу.
Возле пальмы сидела артистка Лорен. Жан Маре протягивал ей сигареты. Бельмондо разглядывал деревянную матрешку. Ив Монтан сосредоточенно штопал замшевый пиджак. Анук Эме с Кардинале ели харчо из одной тарелки.
Ошеломленный филолог приблизился к столу.
— Экстраординаре, — закричала Софи Лорен, — какая встреча! А мы на фестиваль прилетели. Хочешь контрамарку в первый ряд?
— Кривляка, — фыркнула Эме.
— Заметь, — шепнула нашему герою Кардинале, — Сонька туфли разула. Мозоли у ней — это страшное дело!
— Интересно, где здесь могила Евтушенко? — спросил Бельмондо.
— Нет ли трешки до среды? — поинтересовался Монтан.
— Что сегодня по телевизору? — задал вопрос Жан Маре.
Красноперов поднял руки и отчаянно воскликнул:
— Где это я? Где?!
— Рифмуй, — пикантно ответил ему грубиян Бельмондо.
Дирижер взмахнул палочкой. Оркестр заиграл «Сентябрь в Париже». Анук Эме протянула свою фотографию с надписью:
«Милому товарищу Красноперову.
Если любишь — береги
Как зеницу ока,
А не любишь — то порви
И забрось далеко.
Кончается история моя. Мы не постигнем тайны бытия вне опыта законченной игры. Иная жизнь, далекие миры — все это бред. Разгадка в нас самих. Ее узнаешь ты в последний миг. В последнюю минуту рвется нить. Но поздно, поздно что-то изменить…
Из ранней прозы
Солдаты на Невском
Рано утром на плацу капитан Чудновский высказался следующим образом:
— Кто шинель укоротит хотя на палец — будем взыскивать!
Он задумался и добавил как-то совсем не по-военному:
— Притом это не модно, если верить журналу «Силуэт»…
У ефрейтора Гаенко шинель была обрезана, подшита, но все равно из-под нее едва виднелись ослепительно начищенные яловые сапоги.
Стоял ефрейтор Гаенко в шеренге последним. Он и только он на вечерней поверке, делая шаг вперед, задорным голосом восклицал:
— Расчет окончен!
Друг его, ефрейтор Рябов, как это нередко случается, был противоположностью Гаенко. Высокий, медлительный и сильный, он жутко терялся от крика, а всех людей со звездами на погонах спокойно, искренне боготворил.
Любовные истории, которые Гаенко рассказывал после отбоя, волновали ефрейтора Рябова, открывая перед ним, уроженцем глухой Боровлянки, таинственный мир с красивыми вдовами, ночными поездками в такси, умелыми драками, загадочными нежными словами: декольте, будуар, гонорея…
Ефрейтор Рябов уважал приятеля и часто будил его ночами, тихо спрашивая:
— Это верно, Андрюха, есть такая птичка — колибри, размером с чмел`я?..
У Рябова было суровое детство, но Васька так и остался покладистым человеком. Отец его, мрачный боровлянский конюх, наказывал Ваську своеобразно. Подвешивал за ногу к ветке дерева…
В армии Рябову нравилось. Он гордился своим хлопчатобумажным тряпьем. Усердно козырял сержантам. И с натугой, однако без лености, преодолевал солдатское ученье…
Ефрейтор Гаенко вырос среди пермской шпаны, где и приобрел сомнительный жизненный опыт, истерическую смелость и витиеватый блатной оттенок в разговоре.
Наука давалась ему легко, с сержантами он был на «ты», одежду свою без конца перешивал и любил смущать замполита каверзными вопросами:
— А вот отчего, к примеру, в той же сэшэа каждый чучмек автомобиль имеет, а у нас одни доценты, генералы и ханурики?
Рябову часто шли посылки, и ефрейтор охотно делился с другом, которому мать, нянечка детского сада, только писала, да и то изредка:
«Может, ты в армии станешь на человека похож. А то совсем не знаю, что и делать. Так и сказала майору в военном комате: или он будет человек, или держите его под замком. Боюсь я за тебя, Андрюша, повис ты надо мной, сынок, как домкратов меч…»
Начальство ценило в Рябове послушание, а Гаенко многое прощалось за ум и так называемую смекалку. Как-то раз Гаенко напился, уронил питьевой бачок и обозвал сержанта Куципака генералиссимусом. Его вызвали на комсомольское собрание дивизиона…
— Обещаю, — сказал, чуть не плача, ефрейтор, — обещаю, товарищи, больше не буду. Пить больше не буду!
Потом он сел и тихо добавил:
— И меньше тоже не буду.
И все-таки его любили. Если Рябов внушал к себе почтение, то Гаенко любили, любили за остроумие, за какую-то вздорную блатную независимость, за веселый нрав, а главное — за его умение рассказывать истории, которое высоко ценится на Руси, потому что скрашивает будни.
Клеймит наш народ болтунов и лоботрясов, славословит дельного и неразговорчивого человека, но вот какой-нибудь чудак на стройке или в цехе вытирает руки паклей, закуривает и тихим голосом заводит речь:
— А вот у нас был случай в прошлом годе, так пил один в лесу из родника, и в голову ему личинка жабы просочилась, стала натурально жить, расти за счет его мозог, а у того головные боли начались — это страшное дело, врачи,