Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голыш сердито взглянул на Морока, усомнившегося в его смелости.
— Так я не пью водки из трусости, по-твоему? — воскликнул несчастный, затуманенный ум которого проснулся для защиты того, что он считал своим достоинством. — Я не пью из трусости? Так, что ли, Морок? Отвечай!
— Полноте, милейший, — прервал его один из собеседников. — Мы все доказали сегодня, что не трусы, а уж особенно вы, согласившись, несмотря на болезнь, сыграть роль Холеры!
— Господа! — продолжал Морок, видя, что всеобщее внимание сосредоточилось на нем и на Голыше. — Я пошутил, так как если бы мой товарищ имел неосторожность принять мое предложение, он бы проявил не отвагу, а безумие… К счастью, он благоразумно отказался от этой опасной шутки, и я…
— Гарсон! — крикнул Голыш, в гневном нетерпении прерывая Морока. — Две бутылки водки и два стакана…
— Что ты хочешь делать? — притворился испуганным укротитель. — Зачем это две бутылки водки?
— Для дуэли… — отвечал холодным и решительным тоном Жак.
— Дуэль! — воскликнули многие с изумлением.
— Да… дуэль… на водке, — продолжал Жак. — Ты говоришь, что теперь столь же опасно выпить бутылку водки, как встать под дуло пистолета; ну вот, возьмем каждый по полной бутылке и увидим, кто первый отступит!
Необыкновенное предложение Голыша было одними принято с восхищением, другие же, казалось, смотрели на него с подлинным испугом.
— Браво, рыцари бутылки! — кричали одни.
— Нет, господа, нет, это слишком опасно! — говорили другие.
— В нынешнее время подобная дуэль… не менее серьезна, чем дуэль на смерть… — прибавляли некоторые.
— Слышишь? — с дьявольской улыбкой сказал Морок. — Слышишь, Жак?.. Отступишь теперь, небось, перед такой опасностью?
При этих словах, напомнивших ему о том, чему он подвергался, Жак невольно вздрогнул. Казалось, ему внезапно в голову пришла новая мысль. Он гордо поднял голову, его щеки слегка вспыхнули, во взоре блеснуло какое-то мрачное удовлетворение, и он твердым голосом крикнул слуге:
— Да ты оглох, что ли? черт возьми! Тебе что сказано? Давай сюда две бутылки водки!
— Сейчас, месье! — сказал слуга и вышел, испуганный предстоящими событиями этой вакхической борьбы.
Большинство тем не менее аплодировало безумной и опасной затее Голыша.
Нини-Мельница неистовствовал, топая, ногами и крича во все горло:
— Бахус и моя жажда! мой стакан и мой полуштоф! глотки открыты!.. Водку из горлышка!.. Шире! Шире, господа! Не касаясь губами!
И он поцеловал мадемуазель Модесту, как настоящий рыцарь на турнире, прибавив, чтобы извинить свою вольность:
— Любовь, вы будете королевой красоты! Я хочу попытать счастья стать победителем!
— Водку из горлышка! — кричали все хором. — Шире, шире! Не касаясь губами!
— Господа! — с восторгом продолжал Нини-Мельница. — Неужели мы не последуем благородному примеру милейшей Холеры (он показал при этом на Жака)? Он гордо провозгласил: водку… а мы ему гордо ответим: пунш!
— Да, да, жженку!
— И пунш лить прямо в горло!
— Гарсон! — громовым голосом кричал духовный писатель. — Есть у вас лохань, котел, чан, словом, нечто громадное, чтобы можно было соорудить грандиозную жженку?
— Вавилонскую жженку!
— Пунш — озеро!
— Пунш — океан!
За предложением Нини-Мельницы последовали другие с честолюбивым crescendo[567].
— Есть, месье! — победоносно отвечал слуга. — У нас как нарочно недавно вылудили медную кастрюлю, в которую войдет по меньшей мере тридцать бутылок! Она еще не была в употреблении!
— Давай сюда, кастрюлю! — величественно приказал Нини.
— Да здравствует кастрюля! — провозгласили все хором.
— Вылить туда двадцать бутылок вишневки, давайте шесть головок сахара, двенадцать лимонов, фунт корицы и огня… огня… всюду огня! — продолжал командовать Нини-Мельница, испуская нечеловеческие вопли.
— Да, да, огня… всюду огня! — подхватывал хор.
Предложение Нини-Мельницы дало новый толчок общему веселью. Самые безумные шутки и остроты скрещивались, смешиваясь с шумом поцелуев, которые срывали и щедро возвращали под предлогом того, что, быть может, не дождаться и завтрашнего дня… что остается покориться и т. д., и т. д. Вдруг среди воцарившейся тишины, в минуту безмолвия, часто наступающую в самых шумных собраниях, послышались какие-то мерные глухие удары над залой пиршества. Все замолчали и начали прислушиваться.
VII
Из горлышка
Спустя несколько минут странный стук, обративший на себя общее внимание, повторился снова, с большей силой и продолжительностью.
— Гарсон! — спросил один из пирующих. — Что там за чертовский грохот?
Слуга, обменявшись с товарищами испуганным и растерянным взглядом, пробормотал в ответ:
— Месье, это… это…
— Да просто какой-нибудь угрюмый и недоброжелательный квартирант, скотина, ненавидящая веселье, стучит нам палкой, чтобы мы потише пели… — сказал Нини-Мельница.
— Тогда по общему правилу, — поучительно произнес ученик великого художника, — если домохозяин или жилец домогается тишины, традиция требует, чтобы ему немедленно отвечали кошачьим концертом, да с таким адским шумом, чтобы он сразу оглох. Такие правила, — скромно заявил юный живописец, — приняты в международной политике, насколько я имел случай это наблюдать, между штукатурно-потолочными державами.
Этот рискованный неологизм был встречен смехом и аплодисментами.
В это время Морок, разговаривавший в стороне с одним из слуг, пронзительным голосом покрыл шумные речи:
— Требую слова!
— Разрешаем! — отвечали веселые голоса.
При молчании, последовавшем за возгласом Морока, стук наверху сделался еще сильнее и стал учащеннее.
— Жилец не виноват, — с мрачной улыбкой начал Морок. — Он не способен помешать общему веселью.
— Так зачем же он стучит, точно глухой? — спросил Нини-Мельница, опустошая свой стакан:
— Да еще глухой, потерявший палку! — прибавил юный живописец.
— Это не он стучит, — отрывисто и резко проговорил Морок. — Это заколачивают его гроб…
За этими словами наступило внезапное тяжелое молчание.
— Его гроб… нет, я ошибся, — продолжал Морок. — Их гроб, надо было сказать: по нынешним временам и мать и ребенок должны довольствоваться одним помещением…
— Мать!.. — воскликнула девушка, изображавшая Сумасбродство. — Значит, умерла женщина? — сказала она, обращаясь к официанту.
— Да, мадемуазель, бедная двадцатилетняя женщина, — грустно отвечал слуга. — Ее дочка, которую она кормила грудью, умерла вслед за нею, и все это меньше чем за два часа… Хозяину очень неприятно, что это может помешать вашему празднику… Но никак нельзя было это предвидеть… Еще вчера бедняжка распевала на весь дом… никого не было веселее ее!
Казалось, что после этих слов картину шумного веселья разом затянуло траурным креповым покрывалом. Все эти цветущие, радостные лица затуманились печалью; ничей язык не повернулся подшутить над матерью и ребенком, которых заколачивали в один гроб. Наступила такая глубокая тишина, что стало слышно тяжелое дыхание испуганных людей; последние удары молотка болезненно отдавались в сердцах; казалось, вся эта веселость, более притворная, чем искренняя, заменилась тяжелыми и скорбными мыслями, до сих пор тщательно