скуден, но ему хватало. Ларжо окрестил и поженил большинство героев этой истории, он знал их детьми, у многих отпевал родителей и, бывало, трогал людей до слез надгробными речами, в которых звал всех покойников по имени; это он протянул семилетней Матильде дароносицу; это он забирал певчих Гари и Томаса даже с урока, если внезапно случалась заупокойная месса: учитель всегда отпускал их строгим кивком, не вникая, совместим ли такой поступок с догмами республиканской школы; Ларжо брал за свои услуги небольшую плату, пока это еще практиковалось, и не раз получал подношения в виде питья и еды, а также денег на церковь, дверь которой он никогда не запирал, хотя никто и никогда не искал там убежища — ни от холода, ни от слуг закона. Он из сострадания хоронил и повешенных, чем снискал уважение у длиннолицых могильщиков; он призывал родителей поощрять детей к учению — в средней школе или даже университете; он любил верующих, прощал пьяниц и ободрял их жен — короче говоря, с лихвой выполнял все обязанности службы. И был бы святым, если бы творил чудеса, если бы не ходил так часто сам в кафе «Рыбалка» под предлогом отваживания от него паствы; если бы меньше пил, а главное, не томился всепоглощающей страстью к таинству женского тела. Женского тела вообще, а не исключительно тела Пречистой Девы, вот в чем таилась драма: раскаленное тавро целибата жгло его с самого начала священства, но поскольку он был благочестив и почтителен, то никогда, ни в кои веки не впадал в похоть. Ларжо верил, что это жгучее любопытство со временем притупится и исчезнет, как заверял его духовник, призывая черпать силы в молитве, — он так и делал; сын болот Ларжо часто и невольно вспоминал единственное женское тело, чью наготу ему довелось увидеть, — конечно, не материнское, а тело одной киноактрисы из журнала, который товарищ по малой семинарии по доброте душевной сунул ему под нос, а он тут же оттолкнул, словно то был сам Сатана, — но пухлая грудь той старлетки, верх лобка, видный за тесно сдвинутыми ногами, преследовали его долгие годы, несмотря на все усилия прогнать их, и ночью в уединении пресбитерия, слыша зов Сатаны, он должен был долго, очень долго молиться, прежде чем наконец засыпал. Ему пришлось сменить телевизор на радиоприемник, чтобы не видеть изображения; он не мог открыть каталоги торговли по почте, которые ему приходили регулярно, из страха наткнуться на бесчисленные страницы с полуголыми женщинами; и потому связал себя железной клятвой и сумел отдалить порок, держать дьявола на расстоянии. Он пытался забыть, что демон уже касался его в детстве — то чересчур ласковым священником, то слишком шершавой рясой, то запахом, бьющим в нос мощнее и терпче ночного запаха тины, — воспоминание было столь сильно и нечисто (каша из памяти и вожделения), что только самые липкие сны, самые жуткие его кошмары могли донырнуть до него и оживить, никак не проявляясь в реальной жизни, дыхание скрытой агрессии и разрушительное веяние невольного наслаждения, — Ларжо сильно затруднился бы сказать кому-то о том, что он так давно и старательно игнорировал, точно так же, как никогда не смог бы, даже если бы вдруг захотел, вплотную приблизиться к мальчику, такому же юному, как он в то далекое время, в жутком шабаше тел, замерших в смеси страха и неожиданности, и намеки на такое — он иногда слышал их по радио про других священников и в других местах — ввергали его в мощный гнев на суетное, нечестивое слово, пятнавшее всякий порыв к святости, марали веру гнусными обвинениями и шумом, скрежетом заглушали басовый гул Божественных песнопений. Все было испачкано, осквернено, и, несмотря на путаницу в памяти, когда он шел вдоль полей, так близко от слив, шиповника, рябины, шумящей птицами, или в небольшой роще на дороге к Пьер-Сен-Кристофу, среди ясеней и полевых кленов, когда придорожная голгофа у ажасской дороги оказывается вписанной между двух дубов и внезапно возникает Христос — древо жизни, единственная человеческая фигура в одиночестве растительного мира,
— и ободряет поникшим взглядом прохожего, Ларжо, которого многолетняя привычка не лишила этого прозрения, Ларжо на секунду узре-вал надежду — сильнее, чем в мессе, сильнее, чем в молитве, — он узревал проблеск спасения, и Бог на мгновение становился этим неприметным холмом, почти неуловимой покатостью равнины, пока она не скроется от глаз путника снова и навсегда.
Годы спустя, когда Матильда стала регулярно приходить в ризницу и преданно заботилась о нем, о пище и уборке, а он, по старости, воображал, что наконец-то избавился от тайных соблазнов, Искуситель вернулся, еще прельстительней, чем прежде, но в совершенно иной форме. Ларжо смотрел на Матильду, ласкал ее взглядом, он знал родинку на ее предплечье, шуршание колготок об юбку, форму груди под свитером и, едва она уходила, наливал себе хорошую дозу выпивки, молясь, чтобы это прошло; Отче наш, сущий на небесах, и алкоголь не избавлял от похоти, напротив, но дарил сон, казавшийся ему лишенным сновидений, ибо наутро он совершенно не помнил, что вытворяла с ним ночью сила желания. Плоть и муки совести плясали в обнимку среди ошметков реальности, из которой всплывали видения; Ларжо ничего не знал о странствиях, шабашах, колдовских сходках, в которых участвовала его душа, о козлах и драконах, верхом на которых она взлетала к отчеркнутым лунным светом тучам. Священник узнал бы там персонажей из своего детства, а за бесчисленными масками — вечное лицо Изверга рода человеческого, каким бы именем его ни называли и какими бы чертами ни наделяли.
Ночами Ларжо плавал в этой темной массе, а днем боролся с желанием и муками совести. Забвение приходило только во время службы и торжеств, как только он надевал белую альбу и ризу, или, когда читал Священное Писание, один или на людях: Петр сказал Ему в ответ: Ты — Христос, и Он начал учить их, что Сыну Человеческому много должно пострадать, быть отвержену старейшинами, первосвященниками и книжниками, и быть убиту, и в третий день воскреснуть, — Имя произнесено, и все сказано.
Матильда чувствовала смущение священника, и в ней рождалась грусть. Она была проницательна и представляла себе муки Ларжо в борении с похотью; она же сама испытывала к нему такую бескорыстную любовь, такую преданность, что, будь это возможно, собственноручно дала бы ему облегчение, как помогают ребенку срыгнуть или высморкаться, но мешали стыдливость, уважение и — главное — ощущение мощной веры Ларжо. Матильда понимала, силой сочувствия и доброты