Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Странно: Лёка и теперь не чувствовал ни малейших угрызений совести от того, что настоял на своем. Впрочем, подумал он, это наверное, потому, что Обиванкин не предложил никакого варианта вовсе. Спора не было, столкновения правот не случилось. Не с чего тут переживать да угрызаться… А что старик малость поартачился насчет морали – так это нормально.
– А вы, Алексей Анатольевич… Я… – Старик явно расчувствовался. – Вы…
– Родина меня не забудет, я понял.
Обиванкин негодующе передернулся.
– Нет, кроме шуток. Ваше самопожертвование…
– Ох, перестаньте, Иван Яковлевич, – с досадой сказал Лёка. – А то я, не ровен час, разрыдаюсь.
Время комплексных обедов давно прошло, но в «Старом Иоффе» и по вечерам кормили сравнительно дешево. Это было как нельзя более кстати – особенно нынче, потому что в финансовых возможностях неотмирного старца Лёка сомневался еще сильнее, нежели в собственных.
Вкрадчиво, неторопливо пропитывала вечер прохлада тихонько наползающей ночи; на деревьях в парке бывшего Политеха погасла радостная зеленая дымка и стала словно темная тень, сомкнувшаяся в воздухе вокруг ветвей.
От голода желудок будто клещами выкручивали, и голова соображала уже плохо – денек выдался не из удачных, что и говорить. А еще рабочая ночь впереди… и будущий день не лучше: очередь в ОВИР надо занять на рассвете, чтобы с гарантией успеть пройти интервью завтра же. На весь район – одна точка, как и в советские времена, когда за рубеж ездили единицы; теперь волей-неволей должны толпы собираться. Легче верблюду пройти через игольное ушко… Не нужен мне берег турецкий и Африка мне не нужна. Клянусь. Но вот до подмосковной деревеньки, где родилась мама… Ох. Лучше не думать.
Лёка припарковался возле «Старого Иоффе» и сказал, ободряюще покосившись на усталого Обиванкина:
– Картина первая – ужин.
Обширный полутемный зал ресторана был почти полон, но столик все же нашелся. Обиванкин озирался затравленно, судя по всему, он не бывал здесь ни разу, а может, и еще хуже – бывал, и даже не раз, в те времена почти былинные, когда тут был физтех, а не жравня средней руки, декорированная соответственно, в стиле. У дверей, по обе стороны, торчали какие-то громадные ржавые трансформаторы, а столики были карикатурно решены в виде допотопных, первого помета, советских ламповых компьютеров (тогда их, Лёка помнил с детства, чтобы не низкопоклонничать перед Западом, называли электронно-вычислительными, или даже электронно-счетными, машинами); на их нарочито ржавых приподнятых центральных панелях, служивших подставками для стаканчиков с салфетками и наборов «соль-горчица-перец», бессмысленно, но аппетитно мигали огоньки и бросалась в глаза для кого жуткая, для кого гордая аббревиатура, для кого потешная: «СССР». Теряющиеся в дымном сумраке стены были расписаны популярными (это Лёка помнил тоже) в начале шестидесятых многочисленными модельками атома (шарик и вокруг него несколько перекрещивающихся овалов) да круговертями лозунгов одного и того же содержания:
«Наш советский мирный атом вся Европа кроет матом!»
Да, Обиванкин тосковал, нельзя было не заметить.
– Они быстро обслуживают, – как умел, подбодрил его Лёка.
Ученый лишь тяжко вздохнул.
Наскоро просмотрев меню, Лёка выбрал, что подешевле и притом посытнее: отбивную «Карачай»; и большой кофе. Обиванкин, даже не пытаясь сориентироваться в перечнях сам, повторил его заказ, но кофе аннулировал, сокрушенно потыкав себя согнутым указательным пальцем в левую сторону груди: не могу, мол, сердце.
В заведении разрешалось курить, и мерцающие дымные одеяла медлительно, будто снулые скаты, плавали в темном воздухе; Лёка закурил. Предложил Обиванкину. Тот отказался.
А вот музыка была не в стиле. Видно, владыки заведения полагали, что молодежь, составлявшая основной контингент посетителей, плохо-бедно еще будучи в состоянии уразуметь дизайн, шумовые эффекты в стиле ретро уж никак не примет; петь им «Опустела без тебя Земля» или «Долетайте до самого Солнца» – только отпугивать. На живую музыку «Старый Иоффе» не тратился даже по вечерам, однако в динамиках ревело не хуже живого: «Заколодило, но заневзгодило – но ширяться резону нет! Обезводело, обесплодело – а мне по фигу! Всем привет!»
Стоит сейчас, думал Лёка, остаться одному и в тишине – и тоска накатит зверская. Он чувствовал себя так, будто его вывернули наизнанку и потрохами наружу прополоскали в новокаине; ощущений ноль, но вот начнет заморозка отходить, и хана. Примусь вспоминать, как нам с нею было хорошо в такой-то раз и в такой-то день, а как мы то-то и то-то, а как мы ездили туда-то…
Так что я, до сих пор ее люблю, что ли?
Или это тоска раба по хозяину?
Мать честная…
На середине пятой сигареты принесли еду.
Потом их все-таки догнала поспешно отключенная Лёкой в машине «Кайфоломщица». Здесь было не отключить. На весь зал, сотрясая сигаретные дымы, привольно загремело:
А говно в проруби купалось, эх, купалося!
А ты со мною целовалась – да не ебалася!
А я спросил тебя впрямую: какого хуя?
А ты слиняла, как бы резвяся и ликуя!
Лёка с каменным лицом насыщался.
Обиванкин согнулся в три погибели над своей тарелкой и при всем своем росте, при всей своей представительности стал смахивать на моллюска, который переваривает пищу, со всех сторон охватив ее своим телом-желудком. Видно, репертуар был ему еще более не по нутру, чем Лёке.
«Где он проторчал последние годы?» – с недоумением подумал Лёка. Старик порою вел себя так, будто все, что уже вошло, даже впилось в быт, для него то ли новость, то ли неожиданность… Может не принимать душа того-то и сего-то, конечно, может – но, как ни кинь, привычка постепенно вырабатывается. А в нем этой унылой, похожей на ороговелую мозоль привычности не было заметно ни малейшей.
Может, он к нам на машине времени прибыл из позднего Совдепа?
Лёка едва не пропустил на лицо совершенно несвоевременную улыбку; в самый последний момент успел схватить ее за хвост и втащить обратно, в темную нору себя.
А ведь творцы этого текста – не безграмотные дуболомы, подумал он. «Как бы резвяся и ликуя…» «Как бы резвяся и играя, грохочет по небу кругом…» Читали, явно читали и запомнили.
Вот для чего нужно теперь знание классики – чтобы вернее ее опускать.
Чем эта бравая песня о любви (вот так к поганой лирике надо бы относиться, а не юродствовать, как юродствую я – но не могу, не могу) отличается, скажем, от недавно разошедшейся трехсоттысячным тиражом по всему русскоязычному пространству последней версии «Войны и мира»? Как ее… «Подлинная история Наташи». Пьер – оказывается, гомосексуалист, и на протяжении всего романа то так, то сяк домогается Николеньки Ростова, потому и жизнь его со вполне в него влюбленной Элен не удалась, он ее отравил в конечном счете, чтоб не приставала с гнусными бабскими домогательствами… Болконского, покуда он после Аустерлица был в плену у французов, завербовала наполеоновская разведка – отсюда его замкнутость и постоянная мизантропия, и в решающей битве за Москву он совсем уж было сдал свой резервный полк Бонапарту, тогда сражение точно было бы проиграно русскими с разгромным счетом, но случайным ядром ему оторвало яйца – Толстому в те ханжеские времена пришлось стыдливо написать «был ранен в живот» (вот прекрасная смерть! – для предателя, конечно; этак неназойливо протащить в текст патриотическую идею никакой Толстой не сумел бы!), – и только по этой простой причине князь во время последнего свидания простил графинечку за неутомимое блядство: сам-то трахнуть, если и выживет, – не сможет… И так далее. Успех неистовый, Голливуд уже сериал ставить намерен; автор, говорят, в долларах купается…