Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такого человека, как Столыпин, хорошо иметь другом или даже врагом: он умеет выбирать из мусора самое существенное.
Вытер Столыпин бороду, залитую соусом, и сказал:
— Будь я министром, князь, я бы поддержал ваши начинания по освоению пустошных земель. Да, это очень важно!.. Но, наоборот, жестоко бы осудил ваши коммунальные новшества. Ныне, во избежание смут, необходимо всем российским губошлепам, косоротам и русопятам перепланировать аграрное хозяйство… Именно!
— И как же? — спросил Сергей Яковлевич.
— Не сплочение мужицких хозяйств, а, наоборот, — раздробление. Пусть мужик сядет на Руси пошире да с жадностью, ему свойственной, побольше загребет себе землицы. Он станет хозяином (великое дело — хозяин!), и тогда пускай все эти господа-социалисты «лозунгы» пишут. Мужик у нас, слава богу, реакционен по своей звериной сущ. Сделай его хуторным хозяином — и все! Революции в деревне — как не бывало…
— Вы такого мнения, Петр Аркадьевич?
— А вы посмотрите на нашего мужика: ведь это — жид! Да еще хуже любого жида… Каждый гвоздь ржавый подберет, к себе в берлогу тащит. «М о е — не трожь!» Эх, — заходили скулы Столыпина, — если бы мне власть, я бы раскрыл Россию вширь, пустил бы кулака на травку — пасись, родимый, стриги купоны… Он бы, этот мужик, любому агитатору накостылял: «М о е — не трожь!»
Потом, совершенно спокойно, Столыпин заговорил о другом:
— Сани писал мне, что вы тоже были за границей. Братец сейчас носится с проектами тюрем — так, будто строит для себя дворец в Ливадии по соседству с царским… Золотое дно!
Сергей Яковлевич был сильно оглушен этим столыпинско-мужиковским натиском. И ответил рассеянно:
— Но, после рескрипта государя, накануне новых решений правительства, не думается ли вам, Петр Аркадьевич, что нужда в тюрьмах отпадет? Нам не тюрьмы нужны сейчас — амнистия!
— Амнистия? — живо откликнулся Столыпин. — Да вы либерал, оказывается. Простите, любезный князь, а куда же, по вашему мнению, спрятать всю эту свору болтунов и бомбистов? Куда?
— С открытием общенародной думы, я мыслю, разногласия должны притихнуть, — подсказал Мышецкий.
— Нет, князь. То, что дано разрешить железом и кровью, не разрешится словами и бумажками. И неужели вы думаете, князь, что я когда-нибудь прощу государю, если он отступит перед революцией?.. — И, спросив себя так, Столыпин сам же и ответил: — Никогда не прощу!..
Нельзя было не признать, что этот саратовский губернатор, вечно фрондирующий и недовольный многим, пойдет далеко, ибо он не похож на других сановников. Выпирает среди них! Дурново — тот просто реакционер: бей, хватай, не пущай… Столыпин гораздо сложнее: он реакционно мыслит — это так, но мыслит всегда реформаторски, и богатый мужик из деревни всегда его поддержит… Сила!
И еще заметил Сергей Яковлевич, что Столыпин все время как бы прощупывает его, словно отыскивая союзника своим идеям.
Взращенный на пышной ниве российской бюрократии, князь Сергей Яковлевич был терпелив, свято веря в непреложность извечного движения. Он знал по опыту, что в затхлом Уренске проживала Конкордия Ивановна Монахтина — соправительница губернаторов, эта Семирамида ковыльных степей. А в громадной Русской империи, волнуя воображение пошляков, пребывала при царственных особах Матильда Кшесинская — и за сто «катенек» творила чудеса. И наконец, в Европе состояла для определенных занятий Ивонна Бурже…
«Так неужели же великая империя устоит и не дрогнет?» Нет, не устояла и — дрогнула: барон Фредерике, обергоф-маршал и министр императорского двора, встретил князя Мышецкого в высшей степени любезно и ласкательно.
— Графиня Марья Эдуардовна, — начал он, — в высшей мере похвально отзывалась, князь, о ваших достоинствах…
Сергей Яковлевич почтительно, как пай-мальчик, склонил голову. Белые штаны были чисты, как сахар рафинад, а эфес шпаги, теплый от руки, прощупывался нежно, как бархат. («Чем сашку чистишь? — вспомнил вдруг султана Самсыр-бая. — Блестит здорово!»).
— И мой пасынок, князь Валя Долгорукий, — продолжал Фредерике, — также постоянно свидетельствовал о вашем, князь, обаянии и разуме. При дворе ее высочества Марии Павловны («Мать Владимировичей», — быстро сообразил Мышецкий) также недоумевают, отчего вы, князь, избегаете общества?
Сговор шел в открытую, но вполне прилично.
— Однако я, — возразил Мышецкий на все эти приманки, щедро рассыпанные перед ним, — не смею показаться в обществе, ибо с некоторых пор, как вам известно, лишен придворного звания.
Барон Фредерике покровительственно улыбнулся:
— Да, мы тогда немного погорячились… Что ж, звание камер-юнкера будет для вас восстановлено!
И тут Мышецкий поддернул шпажонку:
— Барон! Но мне уже не восемнадцать лет…
Фредерике откровенно засмеялся и сказал, картавя:
— Счастливчик князь, мне бы ваши годы… Не смею задерживать вас долее, ибо я все уже понял!
Вскоре ему был вручен тяжелый ящик красного дерева. Сергей Яковлевич открыл его, волнуясь: на малиновом муаре, в углублении ложа, покоился золотой ключ камергера. Ивонна Бурже уже перевозила туалеты на Аптекарский остров — поближе к даче одного из Вадимировичей… «К чему же лишние слова?»
Перемена эта не прошла незамеченной, и в ближайшие же дни один из сонетов князя Мышецкого был положен на музыку. Причем написал эту музыку не кто-нибудь, а сам «Главноуправляющий Собственной Его Императорского Величества Канцелярией г-н Тайный Советник Танеев[3], и романс имела счастие исполнить в зале Благородного собрания почтенная г-жа Муханова, а весь сбор, — заключала газета, — пошел в пользу девицы Перепеткович…»
Кто такая девица Перепеткович — так и не мог установить князь Мышецкий, но справедливо решил, что это не первый сбор в ее пользу — с чужих стихов и чужих романсов. Девица, видать, давно поднаторела в этом!
День обещал быть солнечным. Сергей Яковлевич, лежа в постели, раскуривал первую за день папиросу, обдумывая очередные ходы в той опасной игре, которую вел, когда ему принесли карточку от некоего Билибина.
— Кто это? — не стал вчитываться Мышецкий. — Сейчас встану, — сказал лакею, — а вы просите…
Билибин оказался потертым чинушей с хрустальной каплей под сизым носом. Оценивающе метнул он взором по обстановке номера, посмотрел на Сергея Яковлевича — бестрепетно и даже сурово.
— Я имею честь разговаривать с человеком, именующим себя князем Мышецким? — спросил он.
— Я не именую себя… я и есть князь Мышецкий!
Билибин укоризненно покачал головой. Раскрыл потрепанную папку с ворохом затхлых бумажек, шмыгнул носом.