Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так вот, повторяю: ничто из того, что открывалось моему зрению, не страдало. Не чахли растения, не гибли животные, не падали каменьями птицы, опрометчиво мечтавшие о середине Днепра. Прелести природы не порождали во мне желания слиться с нею в возбужденном просветлении. Бельевые прищепки не те вещи, что могут украсить жизнь, если ими зажаты пусть уродливые, пусть израненные и намозоленные, но твои собственные веки. Хроническая, непрекращающаяся боль способна исказить любое восприятие. Это неважно, что мне не раз хотелось покончить с опостылевшим пессимизмом и увидеть мир в розовом свете: между тем, что было вокруг, и тем, что я ощущал, возникла прочная связь на уровне подсознания, и никакая добрая воля не могла обернуть дело к лучшему. Позже, без всяких прищепок, в зрелые годы каждое световое раздражение немедленно возрождало глубинную память о прошлых страданиях.
Да и что, если честно сказать, мог я видеть из одного и того же, никогда не менявшегося положения? Однообразный пейзаж с о временем надоел мне так, что я шепотом упрашивал злобное светило выжечь утомленные очи. Я видел гигантские папоротники, налитые ядовитой зеленью. Я тупо обозревал кукурузную рощу, смотрел на водянистые полутораметровые грибы. Мимо моего лица, задевая белки глаз крапчатыми крыльями, пролетали стрекозы-мышеловы, жужжали фосфоресцирующие пчелы, создательницы опийного меда. В ненастные дни почва подо мной кишела суставчатыми червями и панцирными жабами, все это чавкало и вздыхало день за днем, месяц за месяцем, год за годом — под аккомпанимент докучливых пищалок и усыпляющий треск счетчиков Гейгера, а временами — под хищный рокот невидимых летательных аппаратов, что с разведывательными целями зловеще парили в поднебесье. Меня, кстати, пытались использовать в качестве зенитного орудия, но эта затея провалилась, так как лица пилотов были недосягаемы, и самолеты с вертолетами продолжали хозяйничать в нашем воздушном пространстве.
Случалось, я видел за деревьями и кустарником костры, которые жгли мои соплеменники, и слышал песни. Небогатый репертуар представлял собой мешанину из фолклорных произведений, посвященных местной нечистой силе, и партизанских напевов времен Отечественной войны. Под конец я наблюдал, как причудливые тени опившихся брагой страшилищ медленно раскачиваются, покуда играет гимн — старая рок-композиция, где припевом были слова: "В круге света были мы рождены". Но окончательно пиршество завершалось неизменной "чернобыльской плясовой", бившей все рекорды защитного цинизма.
От случая к случаю я отрабатывал свое содержание — то есть снова и снова созерцал. Меня не знакомили с обвинением — и без того было ясно, что существа, повергаемые предо мной на колени, суть последние выродки и мерзавцы. В основном я истреблял придурковатых сталкеров, пробиравшихся в нашу зону в поисках сокровищ. Теперь мне понятно, что их единственным прегрешением было отсутствие видимых анатомических дефектов — не так уж, между прочим, и мало. Но попадались и субъекты вроде того, первого, — таких изводили с особенной изощренностью, для начала срывая костюм, якобы защищавший от радиации. Одного этого было достаточно, чтобы жертва испытала животный ужас. Казнь, однако, только начиналась. Не вижу необходимости вдаваться в детали. Какое-то смутное нравственное чувство, невесть откуда во мне взявшееся, мешало получить удовольствие. Возможно, потому, что я стоял в конце программы и на меня ложилась особая ответственность: ведь я становился последним, что видели эти безмозглые головы, я был их судьей, исповедником и казнителем в одном лице — проще говоря, закономерным итогом их дебильной деятельности. Не знаю. Откуда бы ему взяться, этому чувству? Ведь я загадочен, уникален; не было в мире сообществ тварей, чьи законы могли быть записаны в моем сердце (шестикамерном, как обнаружили врачи, приглашенные отцом Игнатием; две камеры из шести не работали, они просто сокращались вхолостую, ничего не перекачивая).
Случалось, ко мне гнали созданий, в которых заведомо и помыслить-то нечто сродни нравственности казалось нелепым. Какие-то грязные гусеницы, черт-те в чем провинившиеся, мелкие свинорылые птички, непонятно в чем уличенные — они, большей частью лишенные разумного начала, оставались целыми. О моем мнении никто не спрашивал, многие по той причине, что не умели или разучились говорить. Я же старался не допускать к осознанию крамольные мысли о возможной душевной нечистоплотности судей, но суровый опыт в конце концов открыл мне глаза — и вновь буквально.
Оказалось, нас просто жалели до поры — не пропадать же добру, раз так получилось, надо понаблюдать, поднакопить данных. Мы жили на вулкане, нам многое спускали с рук, и все наши грешным делом полагали, что способны противостоять любому нападению и броня наша крепка. Но вот Большой Эксперимент — или одна из его стадий — завершился, и нам пришлось несладко.
Утро началось как обычно: меня вывесили на солнышко, а сами отправились охотиться и побираться. Матушка занялась стряпней, и вскоре я услышал, как ворчат на сковородках капустные блины. Мне говорили, что в былые времена это блюдо практически не готовилось, но я не берусь утверждать, являлось ли капустой то, что мы ели: здоровый такой тонкостенный мешок с множеством хрупких перепонок, деливших его на соты — в них было полно мучнистой пыльцы… Я потому так подробно останавливаюсь на капусте, что сразу, едва блины заворчали, на нас сбросили сонную бомбу. Через несколько минут, когда все в лесу надежно отключились, кольцо пионеров науки начало сжиматься. По мере продвижения к центру из леса поползли во все концы первые фургончики, битком набитые спящей добычей. Когда пришла очередь нашей опушки, меня поначалу не тронули, приняв за штаны, повешенные сушиться, и, вероятно, так бы и забыли, и я бы высох на солнце до состояния мумии. Но близился час пробуждения: наша землянка располагалась в самом сердце леса, так что все сошлось: и операция закончилась, и действие дурмана пошло на убыль. Послышались первые клокотания с хрипами, экспедиторы заспешили, кутая в сети и сковывая цепями все, что успело необдуманно дернуться. В особо страшных и больших для верности повторно стреляли усыпляющими ампулами.
И вот построили шеренгу зевающих и мотающих головами страшил, скованных друг с дружкой цепями, — в аккурат передо мной. Их уже собрались усадить в специально подогнанный грузовик, когда я проснулся. Получалось, что спал я с открытыми глазами, и взор их был нейтрален и пуст. Но он вдруг вернул себе утраченную осмысленность и бегло прошелся по лицам и рылам стоявших напротив. Была среди рыл и матушка: я сразу ее узнал, хотя до того ни разу не видел, и вовсе не одинокий ее глаз был тому основанием — я узнал бы ее и с двумя глазами, и с сотней. В матушкином ответном взгляде не было ни искры гнева, ни тени испуга — только полное понимание и любовь, пусть даже одно мое ухо тихонько, совсем не больно отсохло и шлепнулось на землю. Матушка плавно осела, увлекая за собой остальных праведников — в их глазах не читалось ничего, кроме страха и отвращения, да мне хватило ее одной — пускай она осталась бы даже единственным подтверждением моей способности выжигать добро и зло в равной мере, этого свидетельства было бы вполне достаточно для утраты иллюзий. В общем, вся компания мгновенно испустила дух — заодно с парочкой конвоиров, не успевших смекнуть что к чему и уставившихся на меня, как бараны на новые ворота. Новые ворота распахнулись перед ними и явили путь в иные, незнакомые сферы праотцов, к другим баранам. А голос за моей спиной ласково произнес: